Но что за «недуг» имел в виду Мережковский, говоря о себе, – непонятно. Возможно, это было также подозрение на туберкулез (юношеская мнительность, помноженная на поэтический темперамент, легко может придать подобной гипотетической угрозе реальный статус). Однако, как пишет сам Мережковский, речь идет о следствии некоего «порока», порождении «мгновенных необдуманных действий». Произвольные догадки здесь вряд ли уместны, но сказать об этом необходимо, ибо в «Автобиографической заметке» Мережковский также упоминает о «некоторых тяжелых обстоятельствах личной жизни», которые в ранней юности обусловили его окончательный «поворот к вере».

В какой-то мере скудость сведений об этом важном эпизоде в биографии Мережковского компенсирует его поэма «Смерть» (1891). В ней рассказывается о духовном преображении героя, молодого петербургского «физиолога» Бориса Каменского, подчинявшего «порывы сердца» – «математическим законам»:

…Последний
Он вывод знанья принимал.
От всех покровов и загадок
Природу смело обнажал,
Смотрел на мировой порядок
В одну из самых мрачных призм —
Сквозь безнадежный фатализм.

Внезапная смертельная болезнь полностью разрушила его «позитивистский стоицизм», причем Мережковский подробно, в деталях, описывает смену психологических состояний больного по мере развития болезни. От раздражения на нелепость случившегося с ним, желания «уйти от людей» и гордо «умереть как жил – лишь с верой в разум», Борис под воздействием усиливающихся физических страданий переходит к паническим переживаниям, жалобам, капризам, и, наконец, все его существо оказывается захваченным лишь одним всепоглощающим чувством животного страха:

Больной о смерти думал прежде
По книгам, по чужим словам.
Он умирал в слепой надежде,
Что смерть – еще далёко, там
В грядущем где-то. Он сумеет
С ней помириться, он успеет
Вопрос обдумать и решить
И приготовиться заране…
И – вот он понял: жизни нить
Сейчас порвется. Не в тумане,
Не в дымке – подойдя к концу,
Он видел смерть лицом к лицу.
И стоицизм его притворный,
И все теории, как дым,
Исчезли вдруг пред бездной черной,
Пред этим ужасом немым.
И жизнь он мерит новой мерой.
Свой ум напрасно прежней верой
В науку хочет усыпить.
Он в ней опоры не находит.
Нет! Страха смерти победить
Умом нельзя… А жизнь уходит…
От всех познаний, дум и книг
Какая польза в страшный миг?

В конце концов, обессиленный долгой агонией, он просит любимую девушку, ухаживающую за ним, читать ему Евангелие:

«Я жизни хлеб, сходящий с неба,
И возалкавший человек,
Вкушая истинного хлеба,
Лишь Мной насытится навек.
Я жизнь даю: возжаждет снова,
Кто пил из родника земного, —
Но утоляет навсегда
Лишь Мой источник тех, кто страждет.
Я жизни вечная вода, —
Иди ко Мне и пей, кто жаждет».

«И то, чему не верил разум», в последние минуты жизни героя открылось ему, помимо сознания, «детским» проникновением в тайну Божественной Любви:

И что ж? Ни боли, ни испуга —
Не оставалось ничего
От побежденного недуга:
И тих, и светел бледный лик;
Покой в нем ясен и велик.

Разумеется, эту поэму, как и всякое художественное произведение, нельзя использовать как биографический документ. Нам остается только гадать, насколько переживания главного героя были лирически опосредованы личным опытом самого Мережковского. Но то, что они были опосредованы таким опытом и «лирический элемент» в этом специфическом рассказе о «смертных переживаниях» присутствует, представляется весьма вероятным. По крайней мере, в той среде, в которой вращался Мережковский в 1880-х годах, более ожидаемым «литературным» финалом была бы «героическая» гибель Бориса Каменского, «не поступившегося» «научными», материалистическими ценностями из-за боли и страданий. Та версия, которую предлагает Мережковский, могла быть расценена большинством его сверстников как «капитулянтская», доказывающая лишь «слабость» героя поэмы. Между тем молодой Мережковский, отходя от литературных шаблонов предшествующей эпохи, говорит о безусловной позитивной ценности «смертного опыта» для человека – как личностной, так и метафизической:

Нам смерть, как в тучах – проблеск неба,
Издалека приносит весть,
Что кроме денег, кроме хлеба,
Иное в мире что-то есть.
Когда б не грозная могила,
Как самовластно бы царила
Несправедливость без конца,
Насилье, рабство и гордыня,
Как зачерствели бы сердца!

Психологически трудно представить, что молодой писатель, еще во многом зависимый от авторитета предшественников и «общего мнения» читательской аудитории, воспитанной на писаревской апологии «нигилизма», апологии Базарова («Умру, – из меня лопух вырастет!»), пошел бы «против течения», не имея никакого опытного знания о предмете своего повествования.

Так или иначе, но дружбу Мережковского с Надсоном соединяет, помимо творческих интересов, некая общая личная тайна, в основании которой – пережитой страх страданий и смерти и стремление к обретению действенной веры, способной этот страх преодолеть:

Долго муза, таясь перед взором моим,
Не хотела поднять покрывала И за флером туманным, как жертвенный дым,
Чуждый лик свой ревниво скрывала.
И богиня вняла неотступным мольбам
И, в минуту свиданья, несмело
Уронила туманный покров свой к ногам,
Обнажая стыдливое тело;
Уронила, – и в страхе я прянул назад…
Воспаленный, завистливый, злобный, —
Острой сталью в глаза мне сверкнул ее взгляд,
Взгляд, мерцанью зарницы подобный!..
Было что-то зловещее в этих очах,
Оттененных вокруг синевою…
Серебрясь, седина извивалась в кудрях,
Упадавших на плечи волною;
На прозрачных щеках нездоровым огнем
Блеск румянца, бродя, разгорался —
И один только голос звучал торжеством
И над тяжким недугом смеялся…
О, слепец!.. Красотой я сиять не могла:
Не с тобой ли я вместе страдала?
Зависть первые грезы мои родила,
Злоба первую песнь нашептала…

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: