Вот так я и пришёл к обитой чёрным дерматином двери в парадной старого жилого дома на улице Писемского, где тогда - 28 лет назад - располагалась редакция нашего журнала.
Ю.П.: Когда мы с вами встретились впервые в 1985 году, вы, Александр Иванович, узнав, что я пишу диссертацию, со свойственной вам добродушной улыбкой отреагировали на этот факт примерно так: "Меня три года "ломали" в аспирантуре МГУ: учили писать "по-научному", но так и не поломали".
Чем вы объясните свою стойкость, почему Казинцев не пошёл по пути многих и многих кандидатов, докторов наук, членкоров и академиков, не пошёл по пути безмятежного литературоведения, а выбрал непредсказуемую, взрывоопасную, неблагодарную и неблагодатную стезю литературного критика?
А.К.:
Не стал бы я на вашем месте, Юрий Михайлович, уничижительно отзываться о докторах наук. Вы сами успешный ученый, и ваше солидное научное положение позволяет вам формировать вокруг Армавирского университета школу талантливых молодых филологов.
С вашей лёгкой руки Армавир стал центром притяжения научных и литературных сил южного региона, местом ежегодного проведения Кожиновских чтений, на которые съезжаются учёные и писатели со всего Кавказа, из Москвы, и даже из-за границы.
А вот у меня научная карьера не задалась. Хотя уже защита диплома по теме "Эволюция художественного мышления Пушкина" стала своего рода событием для журфака МГУ. Достаточно сказать, что оппонировать пригласили доктора наук из отдела теории Института мировой литературы. Хотя в Московском-то университете было немало и своих специалистов,
Мой научный руководитель Эдуард Бабаев, друг Анны Ахматовой, шепнул мне перед защитой: "Только не поднимайте глаз". Дерзкие у меня глаза! Я не поднимал. Правда, сказал, что моя работа прокладывает новый путь в изучении Пушкина. Профессора пошумели, но все кончилось хорошо.
Меня сразу взяли в аспирантуру. Но не на кафедру русской литературы, а на только что созданную кафедру критики. И начались проблемы.
Тут волей-неволей мы переходам к излюбленной патриотами теме - еврейской. Во главе кафедры стояли люди особого закала - Анатолий Бочаров, Суровцев, Оскоцкий. В те годы я понятия не имел о еврейском вопросе. Русофобство моих наставников я относил на счет их твердокаменного марксизма. Но в партийную теорию я не лез, спокойно занимаясь проблемой творческой личности в эстетике 20-х годов. Спорил с формалистами - Б.Эйхенбаумом и его компанией, ссылался на М.Бахтина и русских почвенников XIX века - И.Киреевского, А.Хомякова, С.Шевырёва.
Первый звоночек прозвенел, когда профессор, преподававший в аспирантуре философию, отказался допустить меня до сдачи экзамена. Он честно признался, что не читал филологов-формалистов, но сказал: "Это уважаемые ученые, а вы их ругаете…"
Экзамен я всё-таки сдал. Но каково же было моё удивление, когда на предзащите Оскоцкий заявил: "Эта диссертация действует на меня, как красная тряпка на быка". Ему нечего было стесняться - на кафедре все были одного с ним роду-племени.
Мой научный руководитель - Галина Белая, воспитанница Ильи Эренбурга, поддержала Оскоцкого. "Либо я, либо он", - провозгласила она, картинно указывая на меня.
Однако нет худа без добра. В аспирантуре я научился подкреплять любую мысль доказательной базой. Это избавило меня от хлестаковского "эссеизма", которым грешат многие критики и публицисты. Их фантазии безмерны, увлекательны и абсолютно безответственны.
И самое главное, что дала мне аспирантура: я три года просидел в университетской библиотеке. Это колоссальное книжное собрание, ненамного менее обширное, чем "Ленинка". Причём, в отличие от неё, фонды университетской библиотеки не были столь ревностно прорежены тогдашними блюстителями идеологической чистоты. Там я познакомился со 150-томным изданием Святых Отцов, книгами философов и поэтов Серебряного века. Мое усердие произвело такое впечатление на библиотекарей, что меня пускали в зал и выдавали литературу ещё два года после того, как я утратил право пользоваться библиотекой.
Ю.П.: В 1984 году в статье "Не драка, а диалог" Казинцев определил критику как искусство понимания. Расшифруйте, пожалуйста, это определение и хотите ли вы сегодня подкорректировать свои суждения о критике двадцатичетырёхлетней давности?
А.К.:
Белинский писал, что талант понимания стихов столь же редок, как и талант поэтический. Я думаю, что он даже более редкий. Поглядите на поэтов. Это классические эгоцентрики, слышат только себя, думают только о себе. Понять, услышать, хотя бы выслушать другого - на это способны немногие. Но для чего же пишет человек, как не для того, чтобы быть услышанным и понятым?
Творчество без критики или, точнее, - без того контекста культуры, в котором критике как искусству понимания отведена важнейшая роль, во многом теряет смысл.
Не говорю уж о том, что читатели нуждаются в энергичном комментарии даже тогда, когда стоят перед творением бесспорным. Казалось бы, чего же больше, вот - шедевр. Но его не замечают, он как бы не существует. Должен прийти критик, чтобы сказать: "Господа, снимите шляпы, перед вами гений!" И тогда равнодушие сменяется гулом восторга. Так было с "могучей кучкой" в музыке, с "передвижниками" в живописи. Их страстно пропагандировал В.Стасов. Так было с Николаем Рубцовым и "тихой лирикой". Это направление во многом обязано своим успехом В.Кожинову.
Но проблема понимания шире, чем собственно литературная или художественная. Мы сформировались в эпоху монологизма. Партия изрекала истины, обществу предписывалось внимать. Теперь монополия на истину уничтожена, но не сформирована культурная среда, нет уважения к чужому мнению. Отсутствует искусство и даже навыки диалога.
В быту это оборачивается обыкновенным хамством. В искусстве и жизни почти автоматическим редуцированием всего нового и сложного до элементарных идей и даже не столько идей, сколько избитых истин. Наверняка вы и сами встречалась с подобным: напишешь статью или книгу - ждёшь реакции. И получаешь "похвалу": дескать, здорово вы заметили, что Волга впадает в Каспийское море. И это на полном серьёзе, без желания обидеть, без иронии…