Александр Казинцев ИСКУССТВО ПОНИМАТЬ. Беседа Юрия Павлова

Юрий ПАВЛОВ: Я знаю критиков, которые начинали как поэты. Это Владимир Бондаренко и Александр Казинцев. С точки зрения части патриотов, к которым принадлежу и я, Бондаренко начинал в "сомнительной" компании ленинградских поэтов во главе с Иосифом Бродским. У Казинцева была не менее "сомнительная" компания… Расскажите о ней, как вы оказались вместе с Сергеем Гандлевским, Бахытом Кенжеевым, Александром Сопровским?.. И почему ваши пути с этими поэтами разошлись?

Александр КАЗИНЦЕВ:

Нет, уважаемый Юрий Михайлович, я никогда не назову свою компанию "сомнительной". Как бы ни менялись мои взгляды - а они менялись круто, "с кровью", с болью - для меня, обрывая дружеские связи, я чувствую, осознаю свою жизнь как неразрывное целое. Вот уже 55 лет я тащу его на своем горбу, в самом себе - и не отказываюсь ни от одного дня. А к тем, кто отказывается от собственного прошлого, от своих друзей - даже от тех, кто сами от него отказались - я не могу относиться с доверием. Они так же откажутся и от своей сегодняшней позиции,

Александр Сопровский, Алексей Цветков, Бахыт Кенжеев, Сергей Гандлевский - талантливые поэты. Теперь о них немало написано, в том числе, и в "Дне литературы", так что мне нет нужды доказывать это. Что бы они ни писали потом, я помню их стихи, я помню их лица - они озарены светом нашей общей юности.

С Сашей Сопровским я сдружился в школе. Знаменитой 710-й - "школе-лаборатории при Академии педагогических наук". Этаком советском варианте Лицея. Специализация по классам - мы с Сопровским учились в литературном. Нашей преподавательницей была подруга жены Тициана Табидзе - великого грузинского лирика. Она много рассказывала о нём и о дружившем с ним Борисе Пастернаке.

С Серёжей, Бахытом и Лешей мы познакомилась в МГУ в литературной студии "Луч". Сразу же сблизились, стали издавать неподцензурный альманах "Московское время". Недавно кто-то из критиков назвал стихи "Московского времени" "поэзией бронзового века".

Потом повзрослели и разошлись в разные стороны. Буквально: Цветков и Кенжеев эмигрировали, Сопровский погиб, Гандлевский стал кумиром молодых еврейских интеллектуалов. Каждый не раз комментировал наши отношения и наш разрыв. Без злости, но, на мой взгляд, не всегда корректно. Впрочем, это уже их дело.

Ю.П.: Александр Иванович, в студенческие годы вы регулярно общались с Арсением Тарковским, посещали лекции Мамардашвили на психфаке МГУ, ездили в Тарту к Юрию Лотману… То есть вроде бы вы были типичным московским интеллигентом, условно говоря, космополитически- либерального толка. И вдруг в феврале 1981 года вы стали редактором отдела критики журнала "Наш современник". Что подтолкнуло вас к этому опасному шагу (ведь всегда опасно быть русским патриотом), какие изменения произошли, если, конечно, произошли, в вашей внутренней биографии за примерно пять-шесть лет после окончания университета?

А.К.:

В студенческие годы я, как и положено, ума-разума набирался. Позиция критика, писателя ценна и значима только тогда, когда она результат осознанного выбора. Когда человек может сказать: я изучал разные культуры, всевозможные стили, но именно это мне по сердцу.

Признаюсь, знакомясь с людьми, я всегда стараюсь определить: является ли их патриотизм результатом культурного самоопределения или они просто никого, кроме Михаила Исаковского и Анатолия Иванова, не читали. Не хочу обижать этих достойных писателей, но, согласитесь, такой багаж недостаточен. Мало того, что человек будет поверхностным, он может оказаться нестойким в своём патриотизме. Знакомство с западной культурой, как правило, более прихотливо "инструментованной" и потому более броской, чем русская, может сбить его с позиций и превратить в яростного западника.

Мне повезло: я сначала впитал в себя культуру. Причём, не только из книг. Мераб Мамардашвили и Юрий Лотман - люди, олицетворявшие собой традиции научной мысли - философской и историко-литературной. Как бы мы с вами ни относились к их позиции, отрицать их значительность и значимость невозможно.

Впрочем, Мамардашвили и Лотмана я только слушал. А с Арсением Александровичем Тарковским мне посчастливилось немало общаться. Я пришёл к нему не из университета, а ещё из школы, в сером форменном костюме - другого у меня не было. Он рассказывал мне об Ахматовой и Цветаевой, с которыми был дружен. О Пастернаке, к которому относился не без ревности. "Ну знаете, - говорил он, - Пастернак фигуряет в стихах, как подросток на велосипеде перед дачными барышнями".

Мы говорили не только о поэзии, но и о музыке. "Наше имение соседствовало с имением Нейгаузов, - рассказывал Тарковский. - Его отец учил меня игре на рояле. И каждый раз, когда я ошибался, он бил меня линейкой по пальцам". Представьте, Юрий Михайлович, он рассказывал не об отце прославленного пианиста Станислава Нейгауза, а об отце его батюшки - великого Генриха Густавовича…

Шутки шутками, но именно от Тарковского я узнал о добаховском периоде немецкой музыки. О "трёх Ш" - Шейне, Шейдте и Шютце. Особенно хорош Генрих Шютц - это поразительная духовная чистота и красота, своего рода музыкальный аналог иконописи Андрея Рублёва.

Годам к двадцати я был готов к тому, чтобы сделать выбор, самоопределиться. Конечно, то не был рациональный процесс (хотя и он подспудно шёл. Мощнейшим эмоциональным толчком стал для меня просмотр фильма Василия Шукшина "Калина красная". Приятель буквально затащил меня в кино. Но стоило мне увидеть лицо Шукшина, я вдруг почувствовал, осознал потрясённо: "Это - брат мой!" Он так же смеётся, так же печалится и мучается. Спустя годы я узнал, что это же ощущение испытало множество зрителей - от колхозных механизаторов до академиков.

И тут же - второе открытие - как ожог: "Я русский!" До этого я не задумывался ни о своей национальности, ни о проблеме как таковой. А тут заговорила душа, кровь. Я стал искать другие фильмы Шукшина. Узнал, что сам он считает себя не киношником, а писателем. Что Шукшин - член редколлегии "Нашего современника" и там напечатал лучшие свои произведения, в том числе и киноповесть "Калина красная".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: