Он резко повернул голову, надавив подбородком на ее мягкое бедро.
Ванда продолжала:
— Рано или поздно надо же начинать.
— Но почему? — закричал он.
— Почему? Потому что все когда-нибудь начинают работать.
— Не все, ты отлично знаешь, что не все.
— Ну, почти все.
— А почему я должен быть одним из них?
— Не знаю, но ты один из них; таким уж ты родился. Может быть, ты нашел способ не быть таким, как «почти все»? — По тому, как он снова уткнулся подбородком в ее бедро, она поняла, что он такого способа не нашел. — Тогда как же быть?
— Почему бы мне еще не подождать?
— Ах, Этторе, ведь тебе уже двадцать два года, — сказала она очень грустно и добавила: — Может, ты вообще не собираешься работать?
— Так ведь работать надо под чьим-то началом! — крикнул он.
— Ну и что же?
— Ты говоришь так, потому что это не касается тебя.
— Я работаю.
— Где ты работаешь?
— Дома.
— Это, по-твоему, работа?
— Да, работа. Готовить, стирать, гладить, шить, мыть и чистить все вокруг — от пола до ботинок и посуды, носить воду, дрова… Знаешь, у нас с матерью к вечеру спины болят почище, чем у рабочих!
— Но над тобой нет хозяина.
— Я прислуга у отца и братьев. Ты даже не представляешь себе, как они мной помыкают.
Этторе швырнул сигарету и рывком сел рядом с девушкой.
— Значит, и ты хочешь, чтобы я стал таким же, как все прочие.
— Ничего другого тебе не остается. Ты такой, как и все.
— Ах, вот как ты меня любишь!
— Я люблю тебя, но знаю, что ты такой же, как все.
— Ты еще увидишь! Ты — первая.
— Что ты задумал?
— Еще не знаю, но только ты увидишь.
Ванда прижалась к нему грудью и сказала:
— Делай что хочешь, Этторе, делай что угодно, только не оставляй меня. Будь всегда со мной.
Но он не слушал ее.
— Ты хочешь, чтобы я завтра шел на работу? Да? Говори.
Она смотрела прямо перед собой.
— Я ничего не говорю, но если ты пойдешь, то уже с завтрашнего дня мы сможем на что-то надеяться. Или ты хочешь, чтобы мы всю жизнь виделись раз в неделю, встречались, как скотина, где придется, под чужой крышей?
Он опустил голову.
Тогда она протянула обнаженную руку и, прижав его голову к груди, сказала:
— Не грусти, милый, не надо. Мне так тяжело, будто я в чем-то виновата. — Потом произнесла совсем другим тоном: — Скажи, Этторе, ты думал только об этом, когда мы занимались любовью?
— Конечно, я думал об этом. И тогда, и сейчас.
— О! — жалобно простонала она, и рука ее упала.
— Ты что?
— Значит, я тебе ни к чему, — в ее голосе дрожали слезы, — если я не могу заставить тебя забыть неприятности, даже когда отдаю тебе все, что могу.
Он крепко обнял ее, повалил навзничь и, застонав от нежности, стал целовать в глаза, повторяя:
— Не огорчайся, не клевещи на себя… Ты даешь мне слишком много… Я сказал тебе неправду, ни о чем другом в тот момент я не думал.
Выйдя на площадь, носившую прежде имя короля, он увидел инвалида Баракку, сидевшего в тележке, запряженной парой собак. Вместе с инвалидом он пересек площадь.
— Никогда не встречал тебя в такой ранний час, — заметил Баракка.
Этторе нагнулся, приласкал рыжую собаку и, выпрямившись, не сразу ответил:
— Я иду на работу.
Несколько удивленный, Баракка спросил, куда именно.
— На шоколадную фабрику.
— Рад за тебя, это хорошая фирма.
Этторе не хотелось разговаривать о своей будущей работе, и потому он спросил инвалида, куда тот направляется.
Баракка торопился на станцию к поезду. При виде собак приезжие обычно умиляются и довольно щедро оделяют инвалида. Со станции он заставляет собак трусить к сберегательной кассе и устраивается близ выхода из нее, под портиком. И там ему подают неплохо — люди, только что получившие деньги, обычно не проходят мимо, ничего не дав.
«Баракка разработал хорошую систему, — думал Этторе, расставшись с ним, — он извлекает выгоду из своих култышек и живет не так уж плохо, многие хотели бы столько зарабатывать. Но Баракка это заслужил потому, что в один прекрасный день сумел решиться жить подаянием. Весь город знал, что он был отличным рабочим и что с ним случилось несчастье, но никто не ожидал, что он станет нищенствовать, что он покажется на улице в тележке, которую тащат две собаки, с пачкой разноцветных билетиков „судьбы“ в руках. Это был трудный день и для него, и для тех, кто знал его раньше, а потом и он, и все окружающие с этим свыклись, и с тех пор он живет совсем неплохо. Я тоже могу изменить свою жизнь, нужно только сделать так, чтобы люди привыкли к тому, на что я решусь. Но сначала я должен сам решиться, да поскорее, иначе я рискую привыкнуть к работе под началом других».
Этторе шел по узенькой улочке и думал только о том, что каждый шаг приближает его к месту работы. Он вспомнил отца, которого оставил четверть часа назад на пороге мастерской. Отец растрогался, увидев, что сын идет на работу, глаза у него стали как у охотничьей собаки. Он протянул руку, и Этторе пожал ее, но при этом смотрел на него, будто не узнавая. Он думал: «Ты мой отец? А почему ты не миллионер? Почему я не родился сыном миллионера?» Человек, стоявший перед ним, причинил ему зло, сделав сыном бедняка, а это все равно как если бы он родился рахитиком, у которого голова больше, чем тело.
Потом он подумал о человеке, который через какие-нибудь четверть часа будет сидеть рядом с ним и учить писать накладные.
— А, черт! — выругался он вслух.
По дороге в какой-то мастерской он увидел рабочего, снимавшего кожух с токарного станка, и лицо этого человека не было ни печальным, ни слишком усталым, ни угрюмым. Потом мимо него на грузовике проехали рабочие электрической компании. Своей голубой формой с медными значками на беретах и тем, как они чинно сидели по бортам машины, эти рабочие напоминали военных. И они тоже не показались ему ни печальными, ни усталыми, ни угрюмыми — наоборот: выглядели даже гордыми. Этторе лишь покачал головой.
Наконец, он оказался перед шоколадной фабрикой.
Здесь уже было около ста рабочих и работниц, и в какую бы сторону они ни смотрели, казалось, их взгляд как магнитом притягивали широкие металлические ворота фабрики. Этторе не подошел к ним. Наоборот, отошел подальше, к общественной уборной, и оттуда глядел на стоявших группами рабочих и на закрытые ворота. С того места, где он стоял, был виден длинный фабричный гудок, укрепленный на высотной площадке, и ему казалось, что воздух уже содрогается в ожидании резкого и протяжного звука.
Подошли и служащие — восемь, девять, десять, одиннадцать. Не смешиваясь с рабочими, стоявшими на дороге, они топтались на тротуаре. Он спрятался за уборной и наблюдал за ними сквозь металлическую решетку. «Я должен стать двенадцатым, — сказал он себе и тут же отчаянно замотал головой, — нет, нет, меня не затянут в этот колодец. Я никогда не буду вашим, чьим угодно, только не вашим. Мы слишком разные люди. Женщины, которые любят меня, не полюбят вас, и наоборот. У меня будет другая судьба, не похожая на вашу; не скажу — хуже она будет или лучше, но другая. Вы легко идете на жертвы, которые для меня слишком велики, невыносимы, а я совершенно хладнокровно могу делать такие вещи, при одной мысли о которых у вас волосы встанут дыбом. Я не могу быть одним из вас».
Там стояли люди, которые каждый день замыкались в четырех стенах на лучшие восемь часов суток, на то время, когда в кафе, на спортивной площадке и на рынках происходят интереснейшие встречи, когда с поездов сходят таинственные незнакомки, когда летом манит к себе река, а зимой — заснеженные холмы. Вот они — несчастные люди, которые никогда ничего не видят сами и судят обо всем по рассказам других, люди, которые должны просить разрешения уйти с работы, даже если у них умирает отец или рожает жена. Лишь по вечерам они вырываются из этих четырех стен, унося с собой горсть монет в конце месяца и каждый вечер — щепотку пепла, оставшуюся от того, что было днем их жизни.