«Значит, он стоик, киник, философ[39]... Как Диоген».

Старый мудрец всё понял:

   — Думала, что я раб, моя милая...

   — Борода, вместо тоги — лацерна[40].

   — Да, ты права. Но был рабом, и вот уже тридцать лет, как мне сделали поворот[41]... Так что дети мои родились свободными. Хотя все люди рабы, один мудрец свободен[42]... Но дети мои стали жалкими потешниками, как и их мать, которая умерла. А я им вместо возницы, но, если надо, могу сплясать Циклопа[43]...

Джамна почувствовала, что кто-то тронул её рукой за плечо. Потом рука соскользнула вниз, легла на полуобнажённую правую грудь, рабыня дико вскрикнула, так как увидела, что рука вся густо заросла шерстью...

   — А ну, негодница, прыгай обратно в фургон! — приказал старик вылезшей оттуда обезьяне. — Не пугайся, моя милая, — обратился к девушке. — Это наша обезьяна по имени Галла Плацидия... Вместе с козлом она представляет номер: «Императрица Плацидия верхом на своём очередном любовнике». Публика умирает с хохоту и бросает им дешёвые плоды.

Джамна громко рассмеялась, засмеялась и Гонория... Старик недоумённо пожал плечами: «С чего это женщины, не видевшие этот номер, вдруг развеселились?..»

   — Сейчас, говорят, у неё новый любовник — смотритель дворца Евгений Октавиан... — продолжил говорить старик.

   — Неправда это, — подала голос Гонория.

   — Согласен... Я знаю, что его отправили на борьбу с пиратами, а любовники живут при дворе... И ещё говорят, что с ним сбежала и Гонория, дочь Плацидии. Но проверили корабль, на котором плыл препозит, а Гонорию не обнаружили...

Джамна при сих словах не смела даже обернуться и посмотреть на госпожу, чтобы ненароком выдать себя и Гонорию. Поэтому умница-рабыня повернула разговор на другую тему. Спросила старика:

   — А ты, как и я, из другой страны будешь?

   — Из Греции, моя милая. Продали меня сюда, в Гесперию[44], ещё мальчишкой. Хорошо служил хозяину, получил свободу. Верю в богиню, у которой три имени: Афродита — Урания — Анадиомена... И дети мои тоже верят в неё, зять...

   — Значит, как и мы, вы тоже язычники, — снова соврала Джамна и, повысив голос, чтобы хорошо слышала Гонория, сказала: — Моя госпожа владеет в Риме несколькими инсулами...

   — Нам приходилось в них жить. Крысы там бегают размером с кошку.

   — Только не в моих инсулах, — поддержала игру Джамны Гонория.

   — Тише, тише, — предупредила дочь старика. — Мы перевязали раненого, и он уснул... Пойдёт на поправку.

Встретились крестьянские телеги, в которые были впряжены быки; у некоторых на рогах привязано сено.

   — Вишь, как бодливых отмечают... Чтоб люди не подходили к ним. Я бы чиновникам, которых нужно опасаться, ко лбу тоже что-нибудь привязывал, чтоб таких обходили. Да разве их стороной обойдёшь?!

Гонории к вечеру показалось душно в фургоне, да во сне стонал Радогаст. Попросилась наружу, и Джамна уступила ей место.

Помолчав, старик сказал:

   — По имени я, госпожа, Хармид. Дочь моя Трифена, муж её Полемон, сын Филострат. Он ещё эфеб... — Увидев на лице римлянки удивление, пояснил: — По-эллински значит молодой гражданин от восемнадцати до двадцати лет. Ему девятнадцать.

   — А я Дорида, — громко, чтобы тоже слышала Джамна, сказала Гонория. — Рабыню мою зовут Джамной, раба из Скифии[45] — Радогастом.

   — Почему, милая моя, ездишь одна, без мужа?

   — Нет у меня его... Вернее, был... Мы разошлись.

   — О, нравы, нравы! Был, да сплыл... — улыбнулся старик. — А ты, госпожа Дорида, когда-нибудь страстно любила? — спросил Хармид без всяких обиняков.

Но Гонория восприняла этот вопрос как должное.

   — Не только любила, но и люблю. У меня есть жених...

   — Какой я дурак, моя милая!.. Надо было вначале всмотреться в твои глаза и разглядеть в них «любовные огоньки», можно было бы и не спрашивать.

   — Но раз ты спросил, я и ответила...

   — Да... И страдала, наверное?

   — И страдаю...

   — Я ведь тоже страстно любил их мать. — Хармид кивнул на фургон. — И сильно страдал оттого, что возлюбленная, ставшая моей женой, изменяла мне... Дети, конечно, не догадывались об этом.

   — А где она сейчас?

   — Я похоронил её в Сицилии. Она была родом оттуда.

   — Как это печально, Хармид!

   — Да, моя милая... Так же, как в элегиях поэта Проперция о своей любви к красавице Кинфии и её измене... Я хоть и грек, а хорошо знаю римских поэтов.

   — Но, по словам Апулея, имя возлюбленной Проперция было Гостия...

   — Проперций вначале пишет о счастье любить и победу свою над красавицей ставит выше победы принцепса[46] Августа над парфянами...

Эта победа моя мне ценнее парфянской победы,
Вот где трофей, где цари, где колесница моя.

   — Да, но не забывай, Хармид, что Август обидел семью Проперция. Он у отца поэта отобрал в пользу ветеранов часть его земли.

   — Это ничего не значит, моя милая, ведь стихи Проперция говорят о его страстной любви, а не об отношении к Августу... Хотя далее поэт в своих элегиях осуждает современное ему общество, где царит алчность и отсутствуют честь, права и добрые нравы.

   — Ты имеешь в виду эти вот строки:

Ныне же храмы стоят разрушаясь, в покинутых рощах.
Всё, благочестье презрев, только лишь золото чтут.
Золотом изгнана честь, продаётся за золото право.
Золоту служит закон, стыд о законе забыв.

   — Ты, моя милая, носишь на своих плечах умную головку.

Гонория громко рассмеялась; к тому же ей нравилось и забавляло обращение к ней чернобородого философа, выраженное в словах «моя милая»...

   — Но потом Проперций, избавившись от душевных страданий и боли, вызванных изменой Кинфии, или Гостии, начинает безудержно хвалить Августа, особенно его победу при Акциуме...

   — Человек всё же слаб, госпожа... Не забывай, что Сократа казнили, присудив ему самому выпить яд за ту же критику нравов...

   — Но Проперций мог же поступить, как Сократ?

   — Значит, не мог... Во времена Сократа жили герои, сейчас только золоту служат, «стыд о законе забыв»...

   — Наверное, ты прав... — задумчиво промолвила Гонория, вспомнив, что именно так подумала сама после беседы на ночлеге со старым колоном. — Ты молодец, Хармид...

   — Если судить по соломе... Может быть, и был молодец...

Я лишь солома теперь, во соломе, однако, и прежний.
Колос легко распознаешь ты; ныне ж я бедный бродяга[47].

Когда устраивалась в фургоне на ночь Гонория, она нечаянно задела ногу раненого, и тот, слегка пошевелившись, произнёс какие то слова. Молодая Августа и Джамна не на шутку испугались: а вдруг Радогаст начнёт бредить и выдаст их и себя?!

Ант снова что-то сказал. Если он и в самом деле бредил, то говорил, слава Богу, на своём языке.

Гонория и Джамна успокоились, да ещё гречанка Трифена сказала:

   — Не бойтесь, жара у него нет и не будет. Так хорошо действуют на больного целительные мази...

вернуться

39

Стоики, киники — философы, превозносящие простоту нравов, преимущество радостей бедняка перед пресыщенностью богачей, призывающие искать счастья не в материальных благах, а внутри себя Поэтому стоиков, вроде римского Сенеки, называли «дядями христианства».

вернуться

40

Л а ц е р н а — мужской плащ.

вернуться

41

При отпущении раба на волю хозяин являлся с ним к претору (управляющему) и, объявляя раба свободным, поворачивал его, а претор касался его прутом. Потом хозяин произносил: «Сегодня мой раб первое бритье будет праздновать».

вернуться

42

Стоический парадокс, выраженный в этих словах.

вернуться

43

Сплясать Циклопа — изобразить смешной пляской любовь одноглазого Полифема к нимфе Галатее.

вернуться

44

Г е с п е р и я — «вечерняя страна». Так греки называли Италию.

вернуться

45

Так римляне называли родину всех восточных славян.

вернуться

46

Проперций родился около 50 г. до н.э. и умер около 15 г. н.э. Время его жизни почти полностью совпало со временем правления Августа (43 г. до н.э. — 14 г. н.э.). Тогда Августа называли «принцепсом», титул же «император» употреблялся в более узком смысле. В период Республики принцепс — это сенатор, значившийся первым в списке сената и первым подававший голое. В сущности монархическое устройство ранней Римской империи маскировалось сохранением всех внешних атрибутов республиканского строя.

вернуться

47

Если судить по соломе... — то есть по тому, чем человек стал в пожилом возрасте. Далее цитируются строки (214—215) из «Одиссеи» Гомера, из песни XIV.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: