— Ах, дорогой мой, вы отрицаете увеличенную квинту.

— Правда, что ей всего шестнадцать?

— Шестнадцать лет в бочке да еще несколько годков в бутылке.

— Майоль!.. Да что говорить о Майоле?.. Кончился, выдохся. И подумать только, что Опера каждый вечер платит за это две тысячи франков!

— Да, но он покупает билетов на тысячу франков, чтобы работала клака, а остальные Кадайяк отыгрывает у него в вкарте.

— Бордо… Шоколад… Шампанское…

— …прийти и объясниться на заседании комиссии…

— …слегка подхватив сборки белыми атласными бантиками…

Немного дальше мадемуазель Ле Кенуа, окруженная целым обществом, расхваливает тамбуринщика иностранному корреспонденту с наглым и плоским лицом шумахера, уговаривает его не уходить до конца, бранит Межана, который ее не поддерживает, обзывает его ненастоящим южанином, французиком, ренегатом. Рядом группа гостей, завязавших политический спор. У одного ив них искаженный гримасой ненависти, брызжущий слюной рот, из которого слова вылетают, словно отравленные пули.

— Все, что может придумать самая зловредная демагогия;..

— Марат — консерватор! — произносит чей-то голос, но слова тонут в смутном гуле общего разговора, сливающегося со стуком тарелок, со звоном стаканов и вдруг покрывающегося звучащим медью голосом Руместана:

— Сударыни, скорее, сударыни!.'.1 Вы опоздаете на фа-минорную сонату!

Тотчас же воцаряется мертвая тишина. Снова тянется через все гостиные шествие парадных шлейфов, снова между рядами стульев шуршат атласные платья. У женщин — безнадежные лица заключенных, которых отводят в камеры после часовой прогулки в тюремном дворе. Скрипичные концерты сменяются симфониями, инстру* менты играют вовсю. Красавец Майоль снова начинает сучить неуловимый звук, Вотер — подтягивать расхлябанные струны своего голоса. И вдруг — оживление, любопытство, как при выходе на эстраду малютки Башельри. Это появился тамбурин Вальмажура, вышел на эстраду красавец крестьянин в лихо заломленной мягкой фетровой шляпе, с красным поясом вокруг талии, с деревенской курткой через плечо. Мысль одеть erb таким образом, чтобы произвести особый эффект среди черных фраков, мысль, внушенная чисто женским инстинктом, пришла в голову Одиберте. Ну, наконец-то что-то новое, непредвиденное: длинный тамбурин, раскачивающийся на руке музыканта, дудочка, по которой бегают его пальцы, и занятные мотивы на этих двух инструментах, живые, захватывающие, от которых по атласу прекрасных женских плеч пробегает муаровая дрожь. Всего наслышавшейся публике нравится эта музыка, от которой веет свежестью, веет запахом розмарина, нравятся эти напевы старой Франции.

— Браво!.. Браво!.. Бис!..

И когда он начинает играть «Марш Тюренна» в широком, торжественном ритме, которому оркестр аккомпанирует под сурдинку, усиливая, поддерживая жидковатый инструмент, зал охватывает восторг. Вальмажур повторяет еще раз, десять раз, и в первую очередь этого требует Нума, ибо успех тамбуринщика раззадорил его, и он уже записывает на свой счет «прихоть моих дам». Он рассказывает, как открыл это дарование, объясняет чудо флейты с тремя дырочками, во всех подробностях описывает старый замок Вальмажуров.

— Его действительно зовут Вальмажур?

— Разумеется… Он из рода князей де Бо… Последний в роде.

— У меня хранятся все документы, на пергаменте, — заявляет Бомпар тоном, не допускающим возражений.

Но среди всех этих светских восторгов, более или менее поддельных, одно бедное сердечко волнуется по-настоящему, одна юная головка кружится самозабвенно, всерьез принимая и крики «браво» и легенды о Вальмажурах. Не произнося ни слова, даже не аплодируя, устремив взор в одну точку, куда-то далеко, мечтательно покачивая в такт героическому маршу своим гибким станом, Ортанс перенеслась туда, в Прованс, на высокую площадку, господствующую над залитой солнцем равниной, а музыкант играет в ее честь, словно она дама времен Судов любви, и с какой-то дикой грацией украшает гранатовым цветком свой тамбурин. Это воспоминание сладостно волнует ее, и, положив головку на плечо сестры, она тихонько шепчет: «Как мне хорошо!..»— и Розали сперва не замечает глубины и искренности ее тона, только гораздо позднее они четко обрисуются у нее в памяти, и она воспримет их как неясное предвестие беды.

— Ну вот, дорогой мой Вальмажур, что я вам говорил?.. Какой успех! Ну, что скажете? — кричал Руместан в маленькой гостиной, где артистам подан был ужин а-ля фуршет. Прочие звезды, участвовавшие в концерте, находили, что успех несколько преувеличен. Вотер, сидя в ожидании своего вкипажа, скрывала досаду под огромным кружевным капюшоном, источавшим аромат пьянящих духов. Красавец Майоль, стоя у буфета и устало, раздраженно передергивая плечами, свирепо кромсал какую-то жареную птичку, словно ему казалось, что под ножом у него сам тамбуринщик. Малютка Башельри не разделяла их раздражения. Окруженная юными хлыщами, она ребячилась, смеялась, подпрыгивала, жуя своими белыми зубками, словно проголодавшийся школьник, булочку с ветчиной. Она пробовала играть на флейте Вальмажура.

— Смотрите, господин министр!

Заметив за спиной его превосходительства Кадайяка, она сделала пируэт и, как маленькая девочка, подставила ему лобик для поцелуя.

— Здравствуйте, дядя!

Родство между ними было воображаемое, возникшее за театральными кулисами.

— Ах ты, притворная резвушка! — проворчал «хороший показчик» в свои седые усы, но не очень громко, ибо ей предстояло, по всей вероятности, войти в его труппу и притом на положении весьма влиятельного члена.

Вальмажур с победоносным видом стоял у камина в тесном окружении дам и журналистов. Иностранный корреспондент расспрашивал его бесцеремонно, отнюдь не вкрадчивым тоном, каким он разговаривал с министрами во время аудиенций. Крестьянин, нисколько не смущаясь, отвечал ему заученным рассказом:

— Меня осенило, когда я ночью соловья слушал…

Его прервала мадемуазель Ле Кенуа — она протягивала ему полный стакан и тарелку с угощением.

— Здравствуйте, сударь!.. Теперь моя очередь подать вам «большую вакуску».

Но слова ее не произвели впечатления, на которое она рассчитывала. Он ответил ей легким кивком, указав на каминную полку:

— Ладно, ладно… Поставьте сюда.

И продолжал свой рассказ:

— Птице божьей ее малой глотки…

Не смутившись, Ортанс дождалась конца рассказа, потом заговорила с Вальмажуром об отце и сестре:

— Она будет очень довольна?

— Да, получилось не так уж плохо.

Он с самодовольным видом покручивал ус, но в то же время не без тревоги оглядывался по сторонам. Ему сказали, что директор Оперы обратится к нему с предложением. Он издали нетерпеливо наблюдал за ним и, уже охваченный актерской ревностью, удивлялся, как это можно так долго заниматься какой-то жалкой певичкой. Поглощенный своими мыслями, он не снисходил до того, чтобы отвечать красивой девушке, стоявшей перед ним с веером в руках в непринужденной, слегка вызывающей позе, свойственной женщинам, привыкшим вращаться в свете. Но он ей даже больше нравился таким, холодно — презрительным ко всему, кроме своего искусства. Она восхищалась тем, как он несколько свысока принимал комплименты, которыми вдруг принялся обстреливать его Кадайяк.

— Нет, нет… Я говорю то, что думаю… Большое дарование… Очень самобытно, очень ново… Я не хочу, чтобы какой-нибудь другой театр, кроме Оперы, первым показал вас широкой публике. Я буду искать подходящего момента. Считайте, что с этого дня вы в Оперной труппе.

Вальмажур подумал о гербовой бумаге, которая была у него в кармане пиджака, но тот словно догадался и уже протягивал ему свою мягкую руку.

— Теперь, друг мой, мы уже связаны взаимным обязательством.

Указав на Майоля и Вотер, которые, к счастью, были заняты другим, а то бы уж они посмеялись, он добавил:

— Спросите у своих товарищей, что значит слово Кадайяк а.

Он резко повернулся и ушел туда, где начинался бал. Сейчас в менее переполненных, но более оживленных залах стали кружиться пары. Замечательный оркестр отдыхал от трех часов классической музыки, наигрывая вальсы самого что ни на есть венского пошиба. Важные персоны, серьезные люди поразъехались, и помещением завладела молодежь, жадная до наслаждений, танцующая просто ради танца, ради самозабвенного опьянения разметавшимися кудрями, томными взглядами, ради того, чтобы пышные шлейфы дам путались под ногами кавалеров. Но и тут политика сохраняла все свои права, слияния, о котором мечтал Руместан, не происходило. Иа двух зал, где начались танцы, один принадлежал левому центру, другой оставался безукоризненно лилейно — белым, несмотря на все старания Ортанс связать оба лагеря. За ней, свояченицей министра, дочерью первого председателя апелляционного суда, очень ухаживали, вокруг ее приданого и связей неутомимо порхали целые стаи белых жилетов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: