Лаппара, крайне возбужденный, заявил ей, вальсируя, что его превосходительство дозволил ему… Но танец кончился, она оставила его, не дослушав, и направилась к Межану, который не танцевал, но не мог ре* шиться уйти.
— Что у вас за выражение, о серьезный, рассудительный человек?
Он взял ее за руку…
— Посидите тут со мной, мне надо вам кое-что сказать… Мой министр разрешил мне…
Он смущенно улыбался, по дрожи его губ Ортанс все поняла и тотчас вскочила..
— Нет, нет… Только не сегодня!.. Я ничего не могу слушать, я танцую…
Она убежала об руку с Рошмором, который подошел к ней и пригласил на котильон. Он тоже был сильно увлечен. Не переставая подражать Лаппара, славный юноша произнес слова, от которых она разразилась громким смехом, так и закружившимся вместе с нею по залу. Как только кончилась фигура с шарфом, она подошла к сестре и шепнула ей:
— Час от часу не легче!.. Нума обещал меня своим трем секретарям.
— Кого же ты возьмешь?
Раскат тамбурина не дал ей ответить.
— Фарандола! Фарандола!
Сюрприз министра гостям… Фарандола для завершения котильона. Юг вовсю!.. Но как же это танцуется?.. Руки тянутся, соединяются, на этот раз оба зала перемешались. Бомпар с важным видом обучает: «Вот так, милые барышни», — и отбивает антраша. И вот, во главе с Ортанс, фарандола змеится через всю длинную анфиладу гостиных, и замыкает ее Вальмажур — он с важным видом играет на тамбурине, гордый своим успехом и устремленными на него взглядами, которыми он обязан своей величественной осанке и оригинальному наряду.
— Ну не красавец ли? — говорит Руместан. — Писаный красавец. Греческий пастух!
Переходя из зала в зал, сельский хоровод вбирает в себя все больше народа, все быстрее и быстрее преследует и, наконец, отгоняет тень Фрейссииу. Разбуженные старинными напевами, оживают человеческие фигуры на огромных гобеленах, вытканных по рисункам Буше и Лайкре, и танцующим кажется, что голозадые амурчики, летающие на фризе под потолком, начинают подражать их безумной, бешеной пляске.
В самом отдаленном углу Кадайяк, прислонившись к буфету, с тарелкой и стаканом в руках слушает, ест и пьет, до глубины своей скептической души пронизанный жаркой и приятной волной.
— Помни одно, малыш, — говорит ои Буассарику. — Всегда надо оставаться до конца бала… Женщины гораздо красивее, когда лица их покрывает влажная бледность, — это еще не усталость, как эта светлая полоска за окнами еще не рассвет… Воздух слегка дрожит от музыки, в нем носится благоуханная пыль, некое полуопьянение, от этого все чувства становятся более утонченными, и этим надо уметь наслаждаться, закусывая удовольствие кусочками жареной дичи и запивая охлажденным вином… Ого! Посмотри-ка!..
За стеклом без амалыамы змеилась фарандола: руки вытянуты, черные фигуры перемежаются со светлыми, движения их стали легче, ибо туалеты уже помяты, волосы растрепаны — танцы продолжались два часа.
— Красиво, правда?.. А этот парень в конце шествия — ну и молодчина!
Поставив стакан на столик, он холодно добавил:
— Впрочем, он не заработает ни гроша!
X. СЕВЕР И ЮГ
Председатель Ле Кенуа и его зять никогда не питали друг к другу особой симпатии. Ни время, ни частые встречи, ни родственные узы не смогли сблизить эти натуры, победить холод, от которого робел южанин в присутствии высокого молчаливого человека с бледным надменным лицом, чьи серо-голубые глаза — глаза Розали, только без ее ласковой снисходительности — замораживали весь его пыл. Нума с его легкостью и быстротой, Нума, у которого слово всегда опережало мысль, натура горячая и вместе с тем сложная, восставал против логики, прямоты, суровости своего тестя. Завидуя этим его качествам, он, однако же, относил их на счет холодности, свойственной людям Севера, а г-н Ле Кенуа был для него воплощением Крайнего Севера.
— Дальше уже белые медведи… А потом ничего — полюс и смерть.
Тем не менее он ухаживал за ним, старался обольстить своей ловкой кошачьей повадкой, всевозможными приманками, пытался поймать на них этого галла.
Но галл оказывался куда проницательнее его самого и не поддавался на обольщение. И когда по воскресеньям в столовой на Королевской площади заговаривали о политике, когда размягченный вкусной едой Нума старался уверить Ле Кенуа, что на самом деле им очень нетрудно понять друг друга, ибо они хотят, в сущности, одного и того же — свободы, надо было видеть, с каким возмущением старый юрист отбрасывал уже занесенную над ним сеть.
— О нет, нет, совсем не одного и того же!
Приведя несколько точных и жестких доводов, он сразу устанавливал правильную дистанцию, вскрывал словесную маскировку, ясно давая понять, что не пой мается на их тартюфовское лицемерие.
Адвокат отшучивался, скрывая досаду, которую испытывал главным образом из-за жены, — та, никогда не вмешиваясь в политические споры, все время смотрела и слушала. Поэтому, когда вечером они возвращались домой в карете, он изо всех сил старался доказать ей, что отцу ее недостает здравого смысла. Если бы не она, он бы уж нашел, что ему сказать! Чтобы не раздражать его, Розали избегала высказываться прямо.
— Да, жаль, что у вас такие разногласия…
Но в глубине души она была на стороне отца.
С тех пор, как Руместан стал министром, отношения между тестем и зятем охладели еще больше. Ле Кенуа отказывался бывать на приемах улицы Гренель и без обиняков объяснился по этому поводу с дочерью:
— Передай своему мужу: пусть он приходит ко мне как можно чаще, я буду очень рад, но в министерстве меня не увидят. Я знаю, что нам готовят все эти господа, и не хочу, чтобы меня можно было заподозрить хотя бы в сообщничестве.
Впрочем, в глазах света приличия были соблюдены благодаря старому трауру, который уже давно как бы замуровал стариков Ле Кенуа в их квартире. Министру народного просвещения было бы, вероятно, крайне стеснительно появление в его гостиных этого сильного противника в спорах, перед которым он чувствовал себя мальчишкой. Однако он сделал вид, что обижен решением тестя, устроил себе из этого позу — что всегда бывает весьма удобно для комедианта — и предлог лишь время от времени присутствовать на воскресных обедах. В оправдание он приводил важные поводы — заседания какой-нибудь комиссии, официальную встречу, обязательный банкет, — такие поводы обеспечивают мужьям, занимающимся политикой, полную свободу.
Розали, напротив, не пропускала ни одного воскресенья, приходила пораньше, счастливая тем, что может обрести в родительском доме семейный уют, которого ее лишала в доме мужа слишком открытая официальная жизнь. Г-жа Ле Кенуа обычно еще не возвращалась из церкви, Ортанс тоже отсутствовала: она сопровождала мать или была с друзьями на музыкальном утреннике. Розали могла быть уверена, что застанет отца в библиотеке — в этой длинной комнате с книжными полками по всем четырем стенам, сверху донизу: там он уединялся в обществе немых друзей, мудрых, безмолвных собеседников, единственных, кто не докучал ему в его неутихающем горе. Старый юрист не садился в кресло с книгои, он расхаживал вдоль полок, разглядывал какой-нибудь роскошный переплет и так, стоя, читал иногда целый час и даже не замечал этого, терял представление о времени, не ощущал усталости. Завидев старшую дочь, он слегка улыбался. Не будучи болтливыми, они обменивались двумя-тремя словами, а затем она тоже принималась перебирать книги любимых авторов, выбирала одну и перелистывала ее рядом с ним при уже скуповатом дневном свете у окна, выходившего на большой двор — один из типичных дворов квартала Маре, где в воскресной тишине, не нарушаемой торговым шумом, гулко раздавался колокольный звон соседней церкви. Иногда отец протягивал ей полуоткрытую книгу.
— Прочитай…
И отмечал ногтем нужное место. А когда она дочитывала, спрашивал: