- Вы упорно не хотели меня узнавать, когда стояли там, на палубе, - это понятно... Но не подойти к дочери, она слегка задышала...
- Нина, снова с упреков?
- Какой-то черный человек-и у того нашлось великодушие, взял на руки несчастную девчонку...
- Я не узнал, Нина, даю честное слово, ни тебя, ни Лялю... Не виделись два года. Ты так переменилась... Не к плохому... Ты откуда сейчас?
- Из Иваново-Вознесенска, где служу. Я в отпускх - Театр?
- Да.
- Позволь - донесу твои вещи. Как ты устроилась?
- Никак, - на палубе.
- Нина, возьми же мою каюту.
- Ты один? (Это - с искоркой радости.)
- Нет, со мной Шура... В том-то и дело.
- Спасибо. Мы предпочитаем устроиться на палубе.
Она прошла на пароход. Родионов, раздумчиво глядя под ноги, - вслед за ней. На пристань возвращались пассажиры, бегавшие глядеть, как вытаскивают американцев из-под ящиков с таранью. Капитан, все еще взъерошенный, сердито махал помощнику(на освещенном мостике):
- Павел Иванович, давайте же гудок...
В стороне Гусев говорил Парфенову: - Ящики с воблой сами не летают по воздуху.
- Не летают, - соглашался Парфенов.
- Ящики были сброшены.
- Так.
- Вопрос - кем и зачем?
- Не понимаю. - Широкое лицо Парфенова выражало простодушное удивление. Гусев - ему на ухо: - Преступник едет на пароходе.
- Брось.
- Здесь подготовляется крупное преступление. Их целая шайка.
- Гады ползучие! - Парфенов рассердился, весь стал медный. - Да когда же они нас в покое оставят, проклятые?!
Хрипло, ревущим басом загудел пароход. По сходням мчался запоздалый пассажир. Ему кричали с парохода: "Штаны потеряешь!" Седьмой час утра. В четвертом классе среди наваленных друг на друга сельскохозяйственных машин, ящиков с персидским экспортом, цементных бочек, связок лаптей спят женщины, дети, старые мужики, - узлы, сундучки, пилы, топоры: это сезонные рабочие и хлебные мешочники. Под полом трясутся дизеля. Из люка несет селедочным рассолом.
Хмурый буфетчик уже открыл дверь в буфетную, где на винных полках бутылки лимонада и бутафория, надпись - "папирос нет", и на отечном лице буфетчика (грязная блуза, беременный живот, в волосах - перхоть, в карманчике - чернильный карандаш), - на лице его чудится надпись: "и, вообще, ничего нет и не будет, господа-товарищи"... Он отпускает чай.
Официант, тоже низенький, неопределимого возраста, касимовский татарин, с подносами в руках, ловко перешагивает через ноги, головы, детские грязные ручки с разжатыми во сне кулачками, - уносится наверх.
В двери третьего класса видны сквозные койки в два этажа, - рваные пятки спящих студентов, дамочки - ны свыше надобности оголенные ножки, взлохмаченные седые волосы уездного агронома, бледное лицо ленинградской студентки, тщетно разыскивающей пенсне под подушкой. Двое военных - в широчайших галифе и босиком - едва продрали глаза и уже закусывают.
Кричит грудной и от детонации пронзительно заливается где-то за койками другой ребенок. К умывальнику стоит очередь.
Профессор Родионов проснулся чуть свет от неопределенного чувства, будто накануне сделал какую-то гадость. За двенадцать лет революции он отвык от самоанализа - от занятия праздного, в некоторых случаях и антигосударственного. Два года тому назад он без намека на анализ разошелся с Ниной Николаевной. Жизнь с Шурочкой была сплошным накоплением фактов; он не пытался даже внести в них хотя бы какую-нибудь классификацию.
И вот на утренней заре проснулся он от неприятного сердцебиения. Сквозь жалюзи тянуло речной прохладой.
За матовым стеклом двери горела в коридоре лампочка, слабый свет ложился на Шурочкино молодое лицо с открытым ртом.
Профессор глядел на нее, приподнявшись на локте, и еще определеннее почувствовал, что погряз в чем-то неподходящем. "Лицо очевидной дуры", подумал (точно формула выскочила), и с застоявшейся силой в нем раскопошился самоанализ.
Он торопливо оделся и вышел на палубу, мокрую от росы. Разливалась оранжевая заря. На берегах - еще сумрак. Звезды маленькие. Тоска. Профессор чувствовал несчастье и заброшенность. Сел и самогрызся.
"Где-то здесь, рядом, отрезанные от него, самая близкая на свете душа Нина Николаевна - и Зиночка... Бедные, гордые, независимые, невинные... А этот? Я-то? Обмусоленный Шурочкой... Пропахший "букетом моей бабушки"... Интенсивный петух! Бррр! Бррр!" - Брр, брр, - довольно громко повторил профессор.
Солнце поднялось над Заволжьем; на заливных лугах легли сизые полосы.
- Бррр... Бесстыдник, интенсивный петух! Бррр...
За спиной его голая Шурочкина рука отодвинула жалюзи; заспанное лицо ее сощурилось от света. Зевнула:
- Чего ты бормочешь, Валька? (Он не повернулся, не ответил, только страшно расширил глаза.) - Она высунула из окна всю руку, дернула профессора за плечо.Чего спозаранку встал? Идем досыпать. - Потянула его за щеку. - Ну, поцелуй меня, Валя...
Он вскочил. Встал у борта, - коротко, как топором: - Нет!
- Живот, что ли, болит?
- Нет. Знай: я еще до рассвета убежал. С меня хватит...
- Чего! - Она удивилась. Но аппарат для думанья был у нее несовершенный. Зевнула. - А ну тебя... Неврастеник...
Шурочка вытянула нижнюю губку. Закрыла жалюзи. К профессору подходил Хопкинсон, - выспавшийся, элегантный, в белоснежном воротничке. Высоко поднимая ноги в огромных башмаках, благосклонный ко всем проявлениям природы, - протянул Родионову обе руки:
- Прекрасное утро. Я в восторге. А вы - как спали, профессор?
- Так себе... Кстати, мистер Хопкинсон, вы не видели, где устроилась вчерашняя дама с дочкой?
- О, литль беби? Я как раз ходил и думал о них... Большое счастье быть отцом такой очаровательной девочки, - дарлинг...
Родионов взял негра под руку, нажимая на нее - прошел четыре шага. С трудом:
- Друг мой... Так сложна жизнь... Словом, эта девочка- моя дочь.
Негр откинулся, у него заплясали руки и ноги. Но он был деликатным человеком:
- Простите, ради бога... Я очень глуп... Заговорить о такой деликатной истории... Простите меня, профессор...
Он закланялся, сгибаясь в пояснице. Профессору было мучительно стыдно.
- Вам, иностранцам, многое непонятно в нашей жизни... Впрочем, я и сам ничего не понимаю... Вы видите перед собой уставшего, истерзанного, раздавленного человека, - если только это что-либо оправдывает... Я не желаю опрадываться! Я сам исковеркал свою жизнь... В сорок лет потянуло на молодое тело... Бррр! И то, что я сейчас - с Шурой в каюте первого класса, пропахшей "букетом моей бабушки"... И то, что у Шуры на лице ни одной морщины... Понимаете, ни одной, как у поросенка... Гнусно... Два года напряженной половой жизни... Бррр. Бррр. Стыдно!.. Вы этого тоже никогда не поймете... Можете перестать подавать мне руку... (Отбежал, вернулся.) А эти две - Нина Николаевна и Ляля... Сама чистота... Бедные, гордые и невинные... И мне стыдно подойти к дочери... (Пальцем в грудь.) Сволочь... В конце концовограничивайтесь со мной одними служебными отношениями...
Он убежал. Разумеется, негр ничего не понял, - так, как будто его швырнули в соломотряс и перетряхнули все внутренности... Стоял выпучившись. Головастые чайки почти касались его крыльями, выпрашивая крошек.
Когда он, высоко поднимая ноги, все же двинулся по палубе, в двух соседних окошках отодвинулись жалюзи.
Высунулись Ливеровский и Эсфирь Ребус, мечтательно положившая голые локти на подоконник...
- Это все упрощает дело, миссис Ребус...
- Оскорбительно, что наше доброе солнце также светит этой паршивой стране, - ответила она - Я говорю - профессор играет нам в руку.
- Какая связь у профессора с Хопкинсоном?..
- Ну, как же: ведь это профессор Родионов вывез его из Америки.
- А-а...
- Профессор - агроном. Большой спец.
- А я думала, что это - выпущенный на свободу сумасшедший...