К письму приложен был листок папируса с двумя строками:

«Все готово. Когда придет час твой, возвращайся и будь царем, спаси Египет».

Подписи не было, но Тута узнал руку Птамоза, великого первосвященника Амонова.

Взглянул на полоску синего моря над белым дворцом, и сердце у него забилось, голова закружилась так, как будто вдруг полетел, подобно тому человеку из слоновой кости, на волоске, или сыну Дэдалову, на восковых крыльях.

Подумал, как бы Ама не заметил. Но скорее бы кошка заметила: так скромно потупил глаза, так умно молчал. Да, этот далеко пойдет», – решил Тута и, сняв перстень с руки своей, надел ему на руку. Ама, все так же молча, пал ниц и понюхал ноги сановника.

Тута понял, что он поклоняется восходящему солнцу, будущему царю Египта, Тутанкамону.

III

Здесь же, на площадке, начал одеваться к царскому приему.

Перед зеркалом из красной меди, круглым, чуть-чуть сплющенным, как шар восходящего солнца, подводил ему глаза зеленою сурьмою особый мастер этих дел; удлинял разрез их чертою непомерной длины, от угла век почти до самого уха, и завивал под нижнею векою волшебный узор – Горово Око – защиту от дурного глаза.

Власодел примеривал на бритую голову его парики различных образцов – сводчатый, лопастый, черепичатый. Тута выбрал последний, состоявший из волосяных треугольничков, лежавших правильно, один на другом, как черепицы на крыше.

Брадобрей предложил ему два рода подвязных, на тесемочках, бородок: Амоновым кубиком, из жесткого черного конского волоса, и Озирисовым жгутиком, из белокурого волоса ливийских жен. Тута выбрал жгутик.

Ризохранитель принес белое, только что вымытое и выглаженное платье – каждое утро подавалось свежее – из тончайшего «царского льна» – «тканого воздуха», все в струйчатых складках; широкие и короткие, выше локтей, рукава в складках перистых похожи были на крылья; туго накрахмаленный передник выступал вперед многоскладчатой, прозрачной, как бы стеклянной, пирамидкой; а там, где складки сходились в острие, блестела золотая, острая, шакалья мордочка с рубиновыми глазками.

Когда Тута оделся во все это белое, легкое, воздушное, то сделался похож на облако: вот-вот вспорхнет и улетит.

Старичок брадобрей, Заза, неуемный болтун, спросил его, закручивая и умащивая благовоньями жгутик бородки:

– Изволил слышать, господин мой, как ночью Бык ревел?

– Не бык, а гром.

– Нет, Бык. Тут, говорят, во дворце Бык сидит на цепи, в подземном логове, и как начнет рваться, реветь, так земля и затрясется. Это ихний бог: оттого и бычьи роги всюду торчат. Да и царь-то здешний – полубык: тело человечье, а голова бычья.

– Что ты, врешь, дурак! Подумай, разве это может быть?

– А очень просто, если дитя родилось от быка и от женщины…

И начал рассказывать сказку: вышел из синего моря бык, белый, как пена морская, прекрасный, как бог; здешняя царица влюбилась в него, велела смастерить чучело телки, пустое внутри, и влезла в него. Зверь был обманут: мертвую телку покрыл, как живую, и родила от него царица сына-чудовище, получеловека, полубыка..[2]

Тута сначала слушал, а потом плюнул и велел ему замолчать.

– Не веришь – своими глазами увидишь, – пробормотал Заза таинственно.

Кончив одеваться, Тута вышел на двор и сел в носилки, камышовую люльку, с полукруглым, за спиною седока, плетеным кузовом для защиты от ветра. Дюжие нубийцы подняли носилки на плечи, два веероносца пошли по бокам, а впереди – вожатый, дворцовый слуга: без него заблудились бы.

Но Туте казалось, что он кружит их нарочно, путает, чтобы скрыть от чужеземцев действительное расположение дворца: так бесконечны были ходы и переходы, улочки и переулочки, сени, притворы, палаты, келийки, стены над стенами, столпы над столпами, крыши над крышами и лестницы-лестницы – то вверх, то вниз. Все это, из гипса, мела, известняка, алебастра, ослепительно-белое на солнце, в тени опалово-мутное, кружилось, как вихрь, завивалось в завитки Лабиринта безысходного.

Носилки качались, как люлька, баюкали, и Туте казалось, что снится ему сон, и конца не будет этому головокружительно-вьющемуся, утомительно-белому сну.

Миновали маленькую, точно игрушечную, часовенку, с целым лесом глиняных бычьих рогов. «Ихний бог – Бык», – вспомнилось Туте. Кое-где стены и потолки чинили каменщики.

– Что это? – спрашивал он, и каждый раз отвечали ему:

– Земля тряслась.

«Рвется Бык на цепи, и земля трясется», – опять вспомнилось ему.

Хотел и не мог думать о свидании с царем: «Какой он из себя?» – думал, но вместо человеческого лица бычья морда выплывала из лабиринта сонного.

Больше месяца ожидал он свидания с царем: тог все откладывал под предлогом, что болен. «Нет, не болен, а стыдно, чай, показаться на люди с бычьей мордой», – вдруг подумал Тута, точно забредил во сне.

Вышли, наконец, на обширную, озаренную солнцем площадь, где множество медных секир – Лабр – знамений бога Быка закланного горело, как жар, и реяли над ними, как снежные хлопья, белые голуби, посвященные Матери. По белокаменной площади изразцовые дорожки извивались, темно-синие, как волны моря, чтобы и посуху, как по морю, могли ходить «бесы морские».

Носилки остановились. Царские телохранители, отроки, похожие на девушек, а, может быть, и девушки, похожие на отроков, ожидали посла у запертой низенькой бронзовой двери; помогли ему выйти из носилок, отперли дверь и ввели его в покои царя.

IV

Через полутемные сени с рядами узорчато расписанных, странно суженных книзу кипарисовых столпов вошли они в небольшую горницу – престольную палату. Сквозь узкие, как щели, окна под самым потолком падал из внутреннего дворика – светового колодца – таинственно темный, как бы подводный, свет. Голубоватый дымок – благовоние шафрана – плыл с курильниц, углубляя тайну сумерек, и еще волшебнее, подобнее сну казалась опаловая млечность алебастровых глыб в стенах.

На внутренней стене две одинаковые росписи – два исполинских, на лилийном лугу, грифона с птичьими клювами, львиными лапами, змеиными хвостами и павлиньими гребнями как бы стерегли царский престол, раскрашенный нежно и пышно, как волшебный цветок, с высокою, в виде дубового листа, волнисто изогнутою спинкою.

Тута взглянул на престол и обмер, глазам своим не поверил; таращил их, вглядывался, но продолжал видеть то, что видел: на престоле сидело чудовище – человек с головой быка.

Он подумал было, что оно не живое. Но вдруг зашевелилось, подняло руку и тихонько поманило его пальцем, закивало головой. Бычьим ревом заревет сейчас, казалось ему, и закричит он от ужаса, нарушая весь посольский чин. Но слава Амону-Атону, не заревело, продолжало только кивать и манить.

Как бы спрашивая, что это значит, оглянулся он на сидевших по лавкам у стен, тоже очень странных, людей: старики в шафранно-желтых ризах, с коричнево-желтыми, дряхлыми, бабьими лицами – настоящие покойники. «Царские скопцы», – догадался Тута: видел таких при дворе фараоновом.

– Не бойся, подойди к его величеству, – шепнул ему на ухо толмач.

Стараясь глядеть не на бычью морду чудовища, а только на человечье тело его, в шафранно-золотистой, затканной серебряными лилиями, длинной, как бы женской, ризе, Тута подошел к нему. Вспомнив, что он – посол великого царя, а, может быть, и сам – будущий царь, решил поддержать свое достоинство.

Приготовил заранее и выучил наизусть посольскую речь. Одно затрудняло его: знал, что здешнего царя должно называть по чину то «царем», то «царицею», потому что он – Муж и Жена вместе, так же как бог Адун. Этого не мог он хорошенько понять; но, помня, что и царица Египта, Хатшопситу, носила мужскую одежду, приставную бородку Озирисову, и называла себя то царем, то царицей, – надеялся кое-как справиться и с этою трудностью.

Подойдя к престолу, заговорил по-египетски, а толмач переводил по-критски:

вернуться

2

Пасифая, жена Миноса, царя Крита, полюбила быка и родила от него Минотавра – чудовище с бычьей головой (греч. миф.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: