Лакеи были любезны, как русские лакеи. Немецкие любезностью не отличаются. Русские же спрашивают вкрадчиво, наклоняются низко, обо всем говорят уменьшительно: "пирожочки", "рюмочки".

Трудно быть лакеем. Легче быть шахтером. Но лакеев было много. А шахтеров мало. В уменьшительных словах была и борьба за существование. Когда жизнь возьмет за "горлышко" и начнет надавливать "пальчиками", тут полтинники берутся с особым поклоном, а "водочка" произносится особенным образом. Но было в этом и национальное. Надо же обворожить гостя, добравшись до поджелудочного сока, а по окончании поднести ему "счетик".

В "Крути ветер" огурцы солил технолог. Да так, что закрой глаза - и ты на Неглинной. Водку гнали с национальной гордостью четыре фабрики - Горбачева, Попова, Смирнова, Авалова. Но аваловку гнал не командующий западной армией, а другой. И гнал ее замечательно, на Луитпольдштрассе, как чистейшую слезу тонкого вкуса.

В час, сорвавшись со шнуров, хлопали ресторанные жалюзи. Ресторан умирал. Но лакеи, повар, балалаечники оставались. Внутри был свет. Лакеи подсчитывали процент. Повар ел стылые пирожки, сидя на плите. Балалаечники в голубых рубахах зевали.

Потом филологи, юристы, юнкера, кадеты лили алкоголь, жестикулировали и кричали. Не о России. Нет. О чаевых. О неправильно размененных долларах. Ругали хозяина и посетителей. Бранились из-за столов. Вообще - смотрели на мир профессионально.

Конечно, и они иногда вспоминали Россию. Но это было не в час, а гораздо позже. Когда скатерть была пятнистой от пролитого. Повару Россия рисовалась беременной женой. Сейчас ребенку пятый год. И отцу интересно посмотреть: какой он? Юнкеру - голодающей матерью. Балалаечнику в голубой рубахе - красным летчиком-братом. Некоторым рисовались пейзажи: хаты, снег, реки, бабы, города. Но когда выходили на улицу, Россия исчезала, как дым. Это - пьяные нервы. Завтра трудный обед. Повару бежать на базар за филе и грудинкой. Лакеи думают, хорошо бы какие-нибудь "мягкие ноги" изобрести. И идут в Шарлоттенбург, качаясь гудущими ногами.

Неприятно истину о бытии и сознании познать опытно. Русские лакеи скоро умрут от чахотки.

Выход из круга

Впрочем, Вите Брысову повезло. Это событие встряхнуло лакеев. Купчиха Марья Савишна Толоконникова увезла все свои бриллианты. Через Финляндию везла, стыдно сказать, куда революция прятать камни заставила. Да - вот заставила.

Купчиха была полная, свисали с нее телеса, как с меттерлинковской "души хлеба". Но ничего. Это - к лучшему. Она долго ходила в ресторан "Крути ветер". Была постоянным гостем. Ко всему аккуратно присматривалась. Но выбрала Витю.

Был он подпоручик, кончил гимназию. Свадьбу делали, как надо. С певчими. С шампанским. Со столом на 40 персон. С "горько-горько". Только невестину рубашку не выносили. Против этого была сама Марья Савишна.

Шафером взяли А. В. Телепнева, из благотворительности. Марья Савишна уплатила ему пять марок. А А. В. Телепнев написал в ведомости: "гвардии корнет князь Александр Овчина-Телепнев-Оболенский".

Обед был шикарен. Как до всех войн и революций. Только вдруг, когда много было выпито и гости шумели и кричали, вскочил из-за стола Витя Брысов и начал немецким лакеям делать замечания, что индейку подают неправильно. Схватил у одного блюдо и (будто шуткой), а стал показывать.

- Не настоялся, сукин сын!- закричал в ярости купец Толоконников.

Витя засмеялся и сел. А лакей-немец поднес ему дрожащее бламанже. Другой держа белой перчаткой ковш - наливал крюшон со свежей земляникой. И Вите казалось, что все на свете хорошо, как бламанже, как крюшон с земляникой.

Так вышел из ресторанного круга Витя Брысов, став жильцом фешенебельного пансиона фрау фон-Корф, где проедали купцы Толоконниковы с трудом привезенные бриллианты.

Остальные лакеи до сего дня подают в "Крути ветре".

Никого в наше время судьба не оплакивает. Каждому ласково говорит: туда тебе и дорога. Принц датский жил давно. Над ним и плакали. А в эпоху цеппелина, прилетевшего из Европы в Америку, отношение к человеку проще арифметики. Нет сил, так и падай. Жалость? Знаете что, отдадим ее бедной Лизе.

Судьба русской женщины была много тяжелее мужской. У эмигрировавшей женщины не было ни силы, ни профессии. А что такое человек без профессии и силы?

Зимней ночью вбежала ко мне Клавдия из Гельмштедта в шелковом истрепанном манто. Курила дрожащими руками папиросы. И говорила полубезумно:

- Я не уеду отсюда. Я не могу больше. Я приехала броситься в Шпрее. Бабы сплетничают. Полковник - неинтеллигентная стерва. Мальчишки лезут, как жеребцы. Мужа бросила. Он несчастный. Я - тоже. Никто не виноват. Все равно. Я брошусь в Шпрее. Мне холодно в летнем манто. У меня синие руки. Я взяла мамину карточку и молитвенник. Я все ненавижу...

Берлин велик. В нем легко пропасть. Но можно и выплыть. Бросившихся в Шпрее вытаскивают полицейские.

Через полгода я видел Клавдию модно одетой. Она жила в богатом пансионе. Потом она была худа и дурно одета. Служила манекеншей в "Кадеве". Потом была неузнаваема и несчастна. Не звала к себе. Встретила изжеванного всеми развратами балтийца и зачем-то с ним уехала в Аргентину.

Настя

Настя среднего роста. Крепкого сложения. Мягкой и легкой походки. Ездит верхом, как унтер. Глаза - большие, серые. Волосы пепельные, чуть вьются. Настя - весельчак. Когда смеется заливистым смехом, все кажется, что за смехом ее что-то есть. Голос у Насти - волнующий мужчин.

Настя - дочь генерала. Его конь немало выбил искр на площадях Петербурга в дни тезоименитств. Генерал командовал конным полком. И Настя выросла в полку. Поэтому, с разрешения архиерея, 16 лет вышла замуж за ротмистра Стогова. Но, если б ротмистр был жеребцом, а не ротмистром, его б не приняла ни одна ремонтная комиссия, сдав в брак за опоенностью, скрючившей ноги. Но в галифе у ротмистра кто что разберет - какие там у него ноги?

Через неделю после брака Стоговы сидели за обедом. Ротмистр с взбитыми пушистыми усами говорил любезности полнокровным баритоном. Но Настя внезапно взглянула на него так, что ротмистр осекся голосом. И дообедали молча.

Вечером Настя поскакала с корнетом Полянским, который был много глупее своей английской кобылы, но у него были такие же, как у кобылы, белые зубы, и он был по-лошадиному красив. Насте хотелось именно этого. И она узнала, к удивленью корнета, настоящую любовь, как ее знают красивые и молодые - в снегу, в беседке, в чьем-то саду,- когда лошади позвякивали мундштуками.

По полку был отдан приказ: "ротмистра Стогова считать выбывшим из полка по болезни". Ротмистра оттащили в санаторий. Ибо он перестал быть годным для кавалерии. И ездил только на стуле.

Настя жила в полку. Зубы Полянского ей разонравились. Ей показалось, что они чересчур велики. Они могли бы быть поменьше. Вот, например, как у корнета Боткина. И корнет Боткин однажды поехал с ней за город верхами.

У Боткина был кровный скакун. У Насти была крепкая англо-арабка. И когда кобыла шла на рысях рядом с боткинским скакуном, так что Настя и Боткин касались друг друга коленями,- кобыла горячилась, закидывалась и начинала скакать. А Настя ее не сдерживала, напротив, давала шенкеля. И они скакали так, что ветер южжал в ушах вентилятором, а розовая фуражка Боткина подымалась на резиночке, и Настя видела блестящие волосы с пробором посредине.

Настя любила уланов и коней. Уланы и кони любили Настю. Кони любили Настю за то, что на седле она была легче самого тонкокостного мальчика. А скакала так упруго и рука у нее была такая верная, что идти под ней хотелось любому коню.

За ту же лихость и резвость любили Настю уланы. Да еще за то, что Настя пила не наливку, а водку серебряной чарой. И чем ни больше пила - больше хохотала. А пьяной бывала редко.

Кони в полку были кровные. Офицеры в полку были тоже кровные - в розовых фуражках. Но вскоре Настя бросила полк - уехала на юг - муж приезжал в отпуск. Седло Настя позабыла. Мужу родила девочку. Пополнела и чаще стала забываться чаркой, потому что ни уланов, ни коней у Насти не было. Мужу кратко сказала, что его не любит. А есть у нее одно удовольствие - "неизменяющая блондинка". И выпила за его здоровье.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: