— Ага. Это…
Прикинув на глаз, подумал, что чего-то не хватает. Тогда открыл духовку и, вытащив оттуда грязную тряпку, подстелил её под младенца.
— Во! Вот так ему, это, хорошо. Ага.
На чугунном лице снова показалась улыбка. Он потёр толстые шершавые ладони и пошёл в смежную комнату. Вернулся с раздолбанными самодельными нардами, поигрывая двумя большими зариками.
— Давай, садись, — он придвинул ко мне низенькую табуретку, — в эти сыграем. Я сегодня в шахматовичи играть не буду — думать, это, не охота.
Расставляя в ряд дырявые от частого употребления пластмассовые шашки, он всё время посматривал на щенка.
— Дышит, падлочка. Ну, дыши, дыши. Ага.
А мне всё же было интересно.
— Так где ты его взял, Дядя?
Он уже сделал первый бросок и, нахмурившись, ответил:
— Где-где? Нашёл, это.
— Где нашёл?
— В мусорном баке, — буркнул он.
— Как это? — удивился я.
— Да так это!
Дядя бросил игру и стал объяснять:
— Там, знаешь, это, не доходя до хлебного, стоит мусорный, это, как его, падла?
— Мусорный бак? — подсказал я, зная, что слова у него теряются сами собой.
— Ага! Прохожу мимо, это, слышу — что-то пищит. Ага. Оттуда, падла. Я, это, туда. Пошуровал, пошуровал, а там ещё эти были, от картошки, как их? И от кефира, и от майонеза, и, это, камни и железки и помидоры кислые и капуста и эти, как их? Ага. А под низом — этот, — он указал толстым пальцем на щенка.
— Ну, я его, это, — оттуда. И — ага, почистил. И это, с собой…
— Взял?
— Ага, взял.
Потом он вытянул вперёд здоровенную лапу, сотворил зверскую физиономию и, отблескивая поломанными очками, вопросил:
— Ты представляешь?! Какая тварь его, это, туда закинула? Ага. Убил бы гада! Он же мог, это, как его…
— Задохнуться?
— Ага! Нет, ну живую тварь, это, — в мусорный ящик! Убил бы! У, гады! — ругался Дядя.
И стучал кулачищем по колену. Я не завидую тому, кто это сделал, если бы он в тот момент попался Дяде на глаза. Не смотря на шестьдесят лет и поломанный позвоночник, он был всё ещё силён.
— Ну-ка, это, посмотри, он спит?
Я нагнулся над маленьким, часто дышащим комочком, и, заметив, что щёлочка глаза плотно закрыта, утвердительно кивнул головой.
— А что же он, падла, пищит? Может он, это, жрать хочет?
Дядя встал и тяжело зашаркал к небольшому навесному кухонному шкафчику над столом. Он дёрнул за створку и оттуда неожиданно выпало старое радио. Из него на ходу посыпались шестерёнки от будильника. Дядя ругался, видя, что радио, отскочив от стола, упало на пол, но продолжал копаться в шкафу, отыскивая нужный предмет. Потом обо что-то укололся, подфутболил с досады радио и вытащил шило. Его он тоже забросил в угол, но потом, всё-таки, нашёл, что искал. Он показал мне соску. Старую пыльную соску. Он подёргал её пальцами, облизал, и обратился ко мне:
— Знаешь, что, Дядя? Иди-ка ты, это. Домой. Мы уже всё, играть не будем. Ты видишь, мне, это кормить надо. Понял? Ага. — И стал искать в холодильнике молоко.
Так у ребенка появилась мачеха. Она подогревала для него молоко, а он пока спал, спал тревожным младенческим сном без образов, только неяркие вспышки света часто возникали в закрытых глазах — это была зарождающаяся вечная боль. Она пока ничего не значит и почти не существует. Она — такой же младенец, как и он. Эти двое ещё не знают друг друга. Но они будут расти вместе как неразделённые сиамские близнецы. Вместе будут крепнуть, вместе взрослеть, но страдать будет только один, потому что только он сотворён из мяса, костей и нервов, а она — как душа — неуловимая, без формы и без образа, сознавая свою безнаказанность, каждую секунду будет убивать и уродовать его. Она будет резвиться.
Три месяца он не вставал на ноги. Ел очень мало и рос тоже очень мало. За три месяца из щенка вырастает половина собаки, а он не вырос и на одну четверть. Дядя пытался собственноручно ставить его на четыре лапы, но тоненькие хилые конечности без мышц болтались как тряпки и больше напоминали не собачьи ноги, а картонные ножки марионетки без нитей управления.
Он не любил подобные процедуры и всякий раз, когда Дядя (терпеливый санитар!) подходил к нему с намерением проделать очередной сеанс, он уже чувствовал это и начинал жалобно верещать. Дядя осторожно брал его грубыми руками, но при первом же прикосновении к хилому тельцу щенок взвывал и продолжал голосить до тех пор, пока его не оставляли в покое. А Дядя, в очередной раз, потыкав инвалидного ребёнка в пол, плевался и ложил его на место.
— Никак, падла, не хочет стоять. Ну, ничего. Завтра, это, ещё попробуем.
Я удивлялся — откуда у этого железного дровосека столько терпения? Два месяца он кормил щенка из соски и убирал за ним. Несколько раз я видел, как он, высунув кончик языка, толстым пальцем неуклюже подпихивал ему под нос мягкие крошки хлеба и кусочки варёной колбасы. Но у щенка совершенно отсутствовал аппетит. Иногда Дядя насильно кормил его и, действуя тем же самым пальцем, заставлял проглатывать пищу.
Он жил в первой после кухни комнате, справа от прохода, на полу, на старой фуфайке. Я заметил, что спал он только на правом боку. Он и жил на правом боку, немного привалившись к стене. Не было минуты, чтобы он не попискивал, а иногда нервно взвизгивал, и это взвизгивание напоминало человеческий звук — ай!
— Да что это такое? — недовольно ворчал Дядя, — ни днём ни ночью не, это, не затыкается. Всё пи-пи, да, это, пи.
— Может, у него что-то болит? — предполагал я.
— Конечно, болит. Ага. И я знаю что. У него, это, позвоночник сломанный.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю! — громко заявил Дядя, — у меня тоже было такое. Ага! Так что, я знаю, — и так твёрдо посмотрел на меня, что я понял — действительно знает.
— Так что же делать? Надо же как-то лечить?
— Никак ты это не вылечишь. Оно или заживёт или, это, не заживёт.
Проходили дни, но «оно» не заживало. Щенок продолжал свою малоприятную лежачую жизнь. Боль его не оставляла, но он стал изменяться. Сразу после шеи, над лопатками, я заметил небольшой горбик. И однажды, в конце лета, когда мы вечером играли с Дядей в шахматы, а за открытой дверью кухни шумел дождь, Дядя вдруг снял очки и посмотрел вправо. Я тоже посмотрел туда и на полу, в проходе, увидел удивительную вещь — там, шатаясь на слабых ногах, стоял Дядин выкормыш. Стоял! Он стоял, как-то, боком, размером был не больше взрослого котёнка и смотрел на нас грустными глазами Пьеро.