Таково в основных чертах учение Кальвина, проникнутое, по его мнению, истинным, неискаженным духом Св. Писания. Библейский дух действительно сказывается в некоторых частностях этого учения – например, в устройстве богослужения, в полном изгнании из него всех форм, говорящих чувству или воображению. Разделяя с Лютером его непримиримую ненависть к папе, которого он считает антихристом, к католической церкви, которую называет Вавилоном, вавилонской грешницей, к католическому духовенству, для которого он не находит достаточно сильной брани, Кальвин в преследовании форм католического богослужения идет гораздо далее германского реформатора. Все, что только может напомнить старое суеверие, изгоняется с беспощадною строгостью. Вся католическая месса отменена, употребление в храмах икон или статуй, к которым он применяет смысл второй заповеди, преследуется как служение идолам. Все праздники, основанные на почитании памяти святых, отменяются; впоследствии Кальвин уничтожил и все остальные, сохранив значение церковного праздника лишь за одним воскресным днем. В своем неумолимом преследовании всех чувственных форм католического ритуала Кальвин идет еще далее древнебиблейских требований. По его мнению, даже допущение музыки в богослужении, которая практиковалась в иерусалимском храме, было только уступкой “слабости времени”, и поэтому он требует ее изгнания. Его религия – религия духа, она не нуждается ни в каких внешних формах. В системе наказаний за различные преступления против нравственности – та же беспощадная строгость, опирающаяся на Моисеево законодательство. Если последние издания “Христианской институции” представляют какие-либо изменения против первых, то эти изменения лишь в смысле большего усиления требований реформатора и развития его основных положений до последних логических выводов.
Несмотря на этот ярко выраженный антагонизм с католичеством, нельзя, однако, не заметить, что учение Кальвина имеет с последним несколько точек соприкосновения. Недаром говорит пословица: les extremites se touchent (крайности соприкасаются). Уже современники заметили эту черту и называли иногда в насмешку реформатора женевским папой, а Женеву – протестантским Римом. Действительно, представляя самый резкий протест против католицизма, кальвинизм тем не менее имеет с ним много общего. Та же нетерпимость, то же подчинение человеческого разума, – только в первом это подчинение делается церковному авторитету, а во втором – букве закона. Подобно католицизму, реформация Кальвина отличается универсальным характером, чуждым всяких национальных тенденций. Ненавидя все католическое, женевский реформатор, однако, не может отделаться от чувства удивления перед стройной организацией римской церкви и старается ввести такую же организацию в своей. Сам теократический характер его республики представляет как бы сколок с той всемирной теократии, к которой стремились папы. Кальвин отрицал монашество, но аскетический идеал католицизма он предъявлял всем верующим. Вольтер метко охарактеризовал эту особенность женевской реформации. “Кальвин, – говорит он, – широко растворил двери монастырей, но не для того, чтобы все монахи вышли из них, а для того, чтобы загнать туда весь мир”.
В читателе, который станет изучать “Христианскую институцию” с точки зрения современных понятий, это мрачное учение действительно не может не вызвать чувства “содрогания”. Этот неумолимый, беспощадный Бог, который в своем непостижимом предвечном решении сделал нас, без всякой вины с нашей стороны, “сосудом своего гнева”, который не смягчается нашими молитвами, который с какой-то сатанинской злобой толкает отверженных все дальше по пути гибели – этот Бог гнева и мести так мало подходит к нашим представлениям о Боге любви и всепрощения. Мы не можем не считать систематическим подавлением человеческой личности, человеческой свободы это учение, которое требует слепого повиновения букве закона, отрицая всякое вмешательство разума в дела веры, и стремится раз навсегда замкнуть всю жизнь в одни и те же неподвижные мертвые формы. Для Кальвина наука, философия – только дерзкие попытки проникнуть в тайны непостижимой для нас воли Божества. Те формы жизни, которые годились для человечества в эпоху библейскую, должны быть для нас обязательными и теперь.
Но еще более отталкивающе, чем содержание, действует на современного читателя сама форма сочинения, тон, который автор принимает в отношении своих противников. Кальвин считает свое учение единственно верным пониманием христианства, убежденный в своей непогрешимости, он всех своих противников считает врагами божественной истины, орудиями сатаны, злостными богохульниками. Все сочинение отличается страстным полемическим тоном. Нет наказания, которое казалось бы ему достаточно строгим для людей, не признающих божественного слова, истинным глашатаем которого он считает себя; нет брани, достаточно сильной для них. “Нечестивые собаки”, “шипящие змеи”, “дикие звери” и т. п. – вот обычные эпитеты, которыми он награждает своих противников, не стесняясь употреблять их даже в отношении людей безупречной нравственности.
Но как ни неприятно поражает нас это отсутствие христианской терпимости и кротости в этом проповеднике “истинного” христианства, мы не должны забывать духа той эпохи, когда он выступил на арену борьбы. Эта резкость тона, эта несдержанность выражений была вполне в духе времени, и Лютер был так же нетерпим в своей полемике, как и Кальвин. Несмотря на свои недостатки, “Христианская институция” произвела фурор в тогдашнем реформационном мире. Кальвин не писал для массы, он не обладал популярным красноречием Лютера; его сочинения, отличавшиеся строгой логичностью и убедительностью, распространялись лишь в среде образованных классов. И в этих кругах общества успех “Христианской институции” был необыкновенный. Не только протестанты, но и католики поняли, какую могущественную опору первые приобрели в этом произведении молодого писателя. Католический писатель Флоримон де Ремон называет его не иначе, как “Кораном, Талмудом ереси, главнейшей причиной наших бедствий”, и ненависть, с которою католические писатели всех времен обрушиваются на это важнейшее произведение реформационного гения, служит лучшим доказательством того вреда, которое оно нанесло католицизму.
Не менее поразительным, чем необыкновенная ясность и выдержанность системы в “Христианской институции”, чем громадная начитанность ее автора, является самый язык книги. В этом отношении даже самые ожесточенные противники Кальвина отдают ему полную справедливость. “Слог Кальвина ясен, прост, изящен, остроумен, отличается разнообразием форм и тона” – вот качества, признаваемые единогласно как за латинским, так и за французским изданием. Но относительно французского языка Кальвину принадлежит еще другая заслуга. Подобно немецкому переводу Библии Лютера, французский перевод “Институции” представляет первый образцовый памятник французской прозы. До тех пор ученые сочинения писались почти исключительно на латинском языке. Кальвину приходилось часто создавать новые формы языка, изобретать новые обороты, и он справился с этой задачей блестящим образом. Некоторые части его сочинения, особенно те, где он говорит о величии Св. Писания, о значении молитв, производят глубокое впечатление – их ставят наряду с лучшими страницами Паскаля и Боссюэта. Но самое блестящее место в его сочинении представляет знаменитое посвящение Франциску I, в котором автор с пламенным красноречием берет под свою защиту своих оклеветанных единоверцев.
Выпуская в свет свое произведение, Кальвин, конечно, и не подозревал, что ему придется когда-нибудь самому осуществлять на практике свои идеи. После своего неудачного дебюта в Париже он решил лишь пером вести пропаганду нового учения. В Базеле он жил так уединенно, что даже близкие знакомые не знали про его планы и никто из окружающих не подозревал в этом молодом скромном ученом автора только что вышедшего и наделавшего столько шума произведения.
Впрочем, чтобы избежать возможного открытия своего авторства, Кальвин решается даже на время уехать из Базеля. Весною 1536 года он появляется в Ферраре, при дворе герцогини Феррарской – Ренэ, дочери французского короля Людовика XII. Подобно Маргарите Наваррской, молодая, необыкновенно образованная герцогиня уже и раньше высказывала сочувствие новым идеям. Приезд Кальвина окончательно склонил ее в пользу реформации; ему удалось также обратить и некоторых придворных, но происки инквизиции скоро положили предел этим успехам. “Я увидел Италию лишь затем, чтобы опять покинуть ее”, – говорил он с сожалением. С тех пор между Кальвином и герцогиней Феррарской завязывается оживленная переписка, которая не прекращается до самой его смерти.