— Больной, берите термометр, — сказала, не подняв глаз.
— Подайте сами, я ходить не могу.
— Как же вы к нам попали, если ходить не можете?
— В скорую позвоните, там объяснят.
— Клава, а Клава! Где же вы опять пропали? Термометр больному!
Спустя несколько минут последовала общая команда Клаве, миловидной медицинской сестре, и Быстрову:
— Клава, термометр! А вы, больной, разденьтесь, заполните лицевую сторону больничного листа, запишите свои вещи, и в ванну. Быстро!
Передавая Клаве термометр, Быстров заметил — сорок и восемь, еще не опасный предел. Многие месяцы в госпиталях научили уважительно относиться к врачам, медицинским сестрам, санитаркам, подлинным героям тяжелейшего труда, но тут впервые нервы не выдержали. Раздражали маникюрные увлечения этой красивой куклы, и Быстров, неожиданно для самого себя, вспылил:
— Я ничего не напишу, от ванны отказываюсь.
— Как так?
— Вот так, позовите кого-нибудь поумней.
Тут дамочку будто ветром сдуло, но вскоре она вернулась в сопровождении мужчины в халате, и из-под его воротничка грозно глядели две шпалы — военврач второго ранга.
— Как вы посмели оскорбить дежурного врача? — спросил с усталым спокойствием. — В чем дело?
— Взгляните на мои ноги и на термометр и решите, гожусь ли я в писари и для меня ли горячая ванна.
Глянув на термометр и на опухшие, багровые, с синеватым отливом ноги, он тут же приказал жестко:
— На носилки, и быстро наверх!
Быстрова поместили в полутемный изолятор, с одной железной кроватью, каталкой и табуреткой — вроде камеры-одиночки, в которой, как выяснилось впоследствии, выдерживались оперированные под эфиром, пока не успокаивались самые острые послеоперационные боли. Сюда же, поближе к врачам и подальше от греха, укладывали вновь поступивших с высокой температурой.
— Если что нужно — позвоните. — Быстрову показали на привычный уже звонок — чайный стакан с ложкой. В отличие от обычных звонков этот всегда действовал безотказно.
— Вам утку, судно?
— Нет, хирурга прошу.
— Его нет и до понедельника не будет.
Был субботний вечер. Значит, до понедельника еще две ночи и один день, много это, не выдержать столько, и Быстров еще раз вскипел:
— Мне хирург сейчас нужен! Понимаете — сейчас!
— Хорошо, я скажу, хотя это напрасно.
Он метался в забытье, порой теряя сознание, и лишь однажды очнулся от болезненного ощущения в руке, прервавшем причудливые, то дорогие и милые, то тяжкие бредовые сновидения.
— Не пугайтесь. Я дежурный врач, терапевт…
— Я хирурга просил, хирурга!
— Знаю, он оповещен. Сестра за вами наблюдала, мы ввели обезболивающее. Хирург едва ли придет. Старый человек, слабый уже, перегруженный и с причудами…
— Встречались…
— Я не к тому говорю. Сейчас не хирург вам нужен, а покой и сон во избежание шока. Введем морфий?
— Нет. Морфий только на четвертые-пятые сутки принимаю, когда силы на исходе. Пока выдержу.
— Если нужно будет, позвоните. Сестра за вами посматривает.
В бреду Быстрову мерещился товарный вагон с ранеными. Темно и душно, запах прелой соломы.
— Сестра, дай попить.
— Милые мои, не могу. У меня список, которым никак пить нельзя, а в такой темноте я ничего не вижу — ни людей, ни списка…
— Всем давай, какая разница!
— Не дам воды, никому не дам, пока света не будет. И вы меня не мучайте, плакать мне, что ли?
— Ладно, сестра, никому не давай! Не подохнем.
Началась бомбежка. Паровоз остановился на узкой лесной прогалине, ходячие повыскакивали и вместе с поездной бригадой скрылись за полотном. Лежачие оставались и с тревогой ждали очередного захода самолета, но все в один голос, грубовато, требовательно уговаривали медицинскую сестру:
— Бросай все к черту и в лес беги, быстро!
— Нет, — кричит. — Тут мой пост!
— Какой тут пост! Не будь дурой, умереть еще успеешь, может, с пользой, беги, сестра!
Вагон покачнулся, но остался на рельсах, и тут тонкий, с надрывом голос медицинской сестры:
— В ведро угодило, дно пробило, вода разлилась. Что я теперь…
— На черта тебе это ведро! Не дури, бога ради, — в лес беги. Ты еще нужна людям, поняла — людям!
— Нет, с вами я. Тут мой пост.
Бредовые воспоминания прервал высокий, чрезвычайно худой, в белом халате, почти прозрачный старый человек, с прямыми тонкими усами, с уставшим и сердитым взглядом.
— Я хирург. Ты вызывал?
Обращение на «ты» было необычным, шокировало сорокалетнего Быстрова, оскорбляло, но прибывший — назовем его Николаем Наумовичем — не оставил Быстрову времени для отповеди, он обезоружил и парализовал какой-то особой, откровенной, его собственной, упрощенной правдой:
— Немцы тебе ноги перебили, ты с ними и рассчитывайся как умеешь. С бабами и стариками в госпиталях воевать просто. А ну скажи, почему немцы у Воронежа, на Волгу нацеливаются? Стыдно мне за вас, стыдно!
Отхлестав, как провинившегося школьника, старик вышел из палаты и не возвратился.
Первое — это чувство обиды. Второе — почему этому бешеному старику на дверь не указал, если достойных слов не нашел? И почему эти слова не нашлись, куда они запропастились, в военной обстановке такие обыденные?
Думать не хотелось, но в воспаленном мозгу невольно копошились раздумья о причинах наших неудач, а еще больше — поиски оправданий. В хаотичном беспорядке возвращалось пройденное — вера и надежды, сомнения, имена мужественных людей, в самые мрачные дни не терявших веру в победу, вспоминались медицинские составы госпиталей, милые и дорогие люди, и только этот ночной пришелец оставался загадкой, как и беспомощность самого Быстрова перед ним…
Прошла наконец и эта ночь, еще одна тяжелая госпитальная, и утреннее оживление отдельными фразами проникало в изолятор, оповещая о наступлении нового дня, с его заботами, обобщая итоги минувшей ночи.
— Под утро приходил, злой, не дай бог, — слышалось.
— Дежурного врача не застал, в кабинете все документы раскидал, сестру обругал и того нового, в изоляторе…
— Он дома и не был. Разыскивали его и звонили. Сказали, в другом госпитале — по срочному вызову умирающего раненого спасал. Когда ничего больше не оставалось, на невиданную ранее операцию решился. Операция не удалась, раненый скончался, и тогда, в сердцах, он сюда и пришел.
— Будет вам теперь на орехи! Всем достанется в понедельник.
— В понедельник? Недели две зверем будет.
Это о хирурге. А потом чей-то слащавый голос внушал:
— Напишите, жалобу подайте. Он вас оскорбил, и хотя температура сорок один была, даже смотреть не стал. Вы только напишите, а я передам кому надо…
Быстров не взялся бы утверждать, действительно ли были эти слова сказаны кем-либо или пришли в бреду. Но точно помнил, что возражал: «Жалобу? Нет, сам обругаю!»
Потом еще день и еще одна ночь, многие часы спокойного сна (после введения морфия с вечера и вскрытия нарывов ночью) принесли необычайно радостное настроение, и даже тот злой ночной гений, стоящий в такую рань у его кровати, предстал в ином облике — заботлив был и даже приятен.
— Как спалось, молодой человек?
— Не молодой, допустим, но спал. Морфий с вечера…
— Знаю. Эта зеленая жижа давно из левой?
— Да, временами обильно…
— Под эфиром сколько раз оперировали?
— Четыре.
— Пятой операции не миновать. Сегодня ты эфира не выдержишь, а через пару дней вырежу.
— Что?
— Испугался? Не там, пониже возьму. А пока пойдем!
— Я же ходить…
— Эх, забыл: безногие вояки! Рикшу тебе подам женского рода. Сам переберешься или переносить?
— Сам, правая рука у меня сильная и левая уже ничего.
— Сильная, говоришь. А ну подай, попробую.
И этот старый и худой, на вид изнуренный человек сжал действительно очень сильную руку Быстрова необычайно мощно.
— Ну как, потекла влага? Ты еще ничего, а есть которые маму вспоминают.
— Я вашу руку щадил, доктор.