— Мою? Ну и хвастун!

В перевязочной операционная сестра сняла только наружные бинты. Тампонов не тронула — этого, как потом убедился Быстров, Николай Наумович никому не доверял. А с какой ловкостью управлял он сложным для одного человека старинным рентгеновским устройством!

— Такой он, неугомонный, — рассказывала пожилая санитарка, — и добрый он, но ругатель, не дай господи! Требует, чтобы все точно по нему было, как сказано. Чтоб до него раненого никто не осматривал, бинтов не снимал, и после операции тоже первую перевязку делает сам. И не смей раненого в операционную внести, пока он своего места у изголовья не занял. Приметы у него свои и, бывает, иной раз раненого вовсе не принимает — назад, кричит, сейчас же назад! Пройдет это у него, и тут же потребует, чтобы поскорее доставили.

— Причуды?

— Там как хочешь! Приметы у него свои, и он своим приметам верит. Однажды — это давно уже было, — его не послушались и начали уговаривать — «нельзя, мол, откладывать, прямо с самолета взяли, раненый при смерти». Согласился он тогда, но когда к столу подошел, так тот раненый не то что не живой, остывший. Сами не доглядели, труп в операционную доставили. И Николая Наумовича в такую свирепость ввели. Теперь не пристают и не советуют — отучил. По ночам покоя не знает, по другим госпиталям выезжает, как молодой какой, где трамваем, где метро, а где и вовсе пешком. Мыслимо ли такое в его годы!

Хотя и малое, но личное знакомство с Николаем Наумовичем и рассказы третьих лиц начали создавать новый его образ, и вместо ночного пришельца-грубияна вырисовывался перед Быстровым крупный ученый-хирург с суровым спартанским нравом, патриот, не знающий отдыха и не терпящий никаких слабостей и нытья.

К исходу дня Быстрова подготовили к операции. Обрили ноги, промыли спиртом, йодом, забинтовали и вскоре после утреннего подъема — по часам в госпиталях время довольно условное — повезли в операционную. У самых дверей небольшая заминка, привычная уже:

— Погляди, там ли он и как он?

Знакомая санитарка, смелее других, взглянула одним глазом в щелочку.

— Там, у той стены, у изголовья. По моим приметам, мы в самый раз.

В операционную вошли тихо и трепетно, как верующие заходят в святой храм. В дальнейшем — как заведено — брезентовый ремень на лоб, правую руку к операционному столу пристегнули и еще одним ремнем стянули ноги повыше колен, надежно, как капризную лошадь при ковке — не хватишь зубами и ногой не лягнешь! Ну маска еще, само собой, и вытянутая вдоль туловища левая рука — для контроля.

— Больной, считайте до десяти.

После многократного применения эфир не усыпляет сразу, душит, и Быстров, задыхаясь, остановился на третьем счете, умолк.

— Готово, больной уснул.

— Ничего я не уснул, слышу, как доктор руки моет.

— Добавьте еще двадцать пять!

…Быстров очнулся опять в том же изоляторе-одиночке, все так же надежно привязанным к кровати-каталке. Горели ноги и нестерпимо хотелось пить. На ощупь, свободной левой рукой, нашел звонок — стакан с ложкой. Вскоре прибежала сестра:

— Очнулись? Давайте снимем ремни, ни к чему они теперь.

— Я пить, пить хочу!

— До утра вам пить нельзя. Хотите пососать влажную марлю?

— Это еще для чего?

— Полегчает, утоляет жажду.

И он сосал марлю, увлажняя ее слюной и, кажется, жажда ослабевала, но по-прежнему нестерпимо горели ноги.

Ранним утром в добром и шутливом настроении зашел Николай Наумович.

— Ну, очухался, матерщинник?

— А кто же здесь матерщинник, если не вы?

— Как изворачивается! Может, тебя я раз и обложил, а ты меня часа три крыл. Это как называется?

— Сами напоили.

— Ноги как?

— Печет, сил нет.

— Потерпи, не ты первый, не ты последний. Сегодня обратно в палату, а на пятые сутки проверю. Вот и добро твое. — И он передал Быстрову чугунные осколки. — Два из левой и шесть из правой, храни, если хочешь.

— Скажите, если бы я к вам раньше угодил?

— Если бы раньше, говоришь? «Если бы», молодой человек, в жизни не бывает. А почему раньше немцев не остановили? Скажешь, не ожидали, умения не было и сил? А что врачи имели? Не все госпитали имеют рентген, скальпелем лечим, красным стрептоцидом, перестиранными бинтами и — терпением. А лечим лучше, чем вы воюете!

Что будет с моими ногами?

— Не завидую я твоим ногам, не завидую. В правой стопе нет большой клиновидной кости, при ранении ее выбило. Левую неверно собрали в голеностопном суставе, не заметили или рентгена не было, и теперь ее нельзя выпрямить никакой операцией — все слои кости поражены остеомиелитом. После, может быть, скажем, после войны…

— Если походить, дать ногам максимальную нагрузку?

— Это скорее всего заблуждение, но делай, как знаешь и как осилишь…

Николай Наумович вышел из комнаты озабоченным, хмурым, и у Быстрова от радостного и бодрого настроения не осталось и следа, но не было и чувства полной обреченности, ведь он же сказал — «делай как умеешь, как осилишь», и в этих словах была какая-то надежда…

Госпиталь оказался не обычным эвакуационным, какие Быстров знал и куда раненые доставлялись эшелонами, а гарнизонным, для раненых в пределах столицы, и они поступали по нескольку человек в день.

В палате, куда Быстрова перенесли, было четверо, все московского гарнизона и, слава богу, — все ходячие. Воздух даже в летнюю жару здесь не особенно густой, совсем не такой, как в больших палатах для лежачих, где только и знают требовать судно или утку. А со своими запахами человек в ладу.

К москвичам знакомые заходили, сослуживцы и жены. В палаты к ходячим не пускали, но в фойе посидеть могли, на стульях сидели, за столами беседовали и курили. И женам никаких привилегий — с чем пришла, с тем и уходишь. Не так, как в том далеком госпитале, где женок приветливо принимали с пониманием:

— К вам жена с ночным приехала, уставшая с дороги. Можете на сколько-то часов гипсовую занять. Девушки там убрали, спокойно там, никто мешать не будет.

А здесь — дудки!

Город не бомбили, но воздушная тревога часто объявлялась на короткое время и по нескольку раз в день, иногда одна за другой. Ходячие раненые, а какие они к черту ходячие — на костылях еле до столовой и в туалет в конце коридора ковыляли — по приказу дежурного врача с предельной скоростью направлялись в подвальные убежища. Но скорость все же невелика была, и нередко сигнал «отбой» возвращал их с половины пути, и тут же тревога звала их обратно. Этот бег так потом и именовали — физзарядка по сигналам ПВО. Правда, бомбы падали где-то вдали, и сестры и санитарки после рассказывали — до Химок только прорвались, до Кунцева, до Крюкова или Вешняков.

Госпитальные дни однообразны повсюду — и в столице, и в глухой провинции. Вот только разве перевязка оживляет, или выписывают кого, или заявится комиссия какая, или, наконец, занятный посетитель заходит, неожиданный, как дядя Коля, пожаловавший к Быстрову в солнечный июльский день.

Больших связей между ними не было, но Быстров по-больничному обрадовался приходу, тем более что дядя Коля не один пришел — с супругой под ручку, и шел величаво, выпячивая грудь, и ноги в коленках высоко поднимал, как обученный «испанскому шагу» строевой конь.

Добрейший человек, честный, неглупый, хорошей грамотности и дело знал, но одна беда — ростом мал. Так непозволительно мал, что за всю свою трудовую жизнь выше счетовода не поднялся, хотя по знаниям и по опыту мог бы иного главбуха за пояс заткнуть.

Сколько раз места освобождались, но все других выдвигали. «Не вырос, не дорос», — говорило местное начальство, а если оно в иной раз и выдвигало, то высшее руководство не соглашалось: «Хитрят там, по себе выбирают, чтобы подмять и своевольничать. Не позволим».

И такой малый рост был помехой не только на работе. Кому бы, к примеру, не радость молодая, высокого роста, стройная красивая жена, а для дяди Коли, своими редкими волосами едва достигающего до плеч жены, — одни мучения и тяжелое беспокойство: как бы со двора не увели или так не позаимствовали?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: