Началось это несколько лет назад, когда в избе старой Пелагеи из Малой Гороховки в жестоких родах преставилась её похотливая племянница Милка, которая даже на деревенском безмужичье нагуляла по полям себе живот. Милка перед смертью давилась и блевала, остервенело ревя от боли, но из неё текла только кровь, а дитя так и не вышло. Когда потаскуха навсегда затихла, Пелагея со сноровкой распорола её вздутое брюхо, как не раз распарывала по осени свиней, и вытащила уродку, такую страшную и крупную, что старуха сразу перестала удивляться Милкиной смерти. Уродка был жива и волосата, но от уродства своего не могла даже орать, а только хрипела, выделял кровищу и корчилась в руках повитухи. Пелагея, однако, пожалела её, окрестила Машей и отдала на прокорм деревенской дуре Матрёне, которая пряталась у Пелагеи от психиатрических врачей и по дурости всегда была при молоке, которое обычно сдаивала каждое утро Пелагеиному старику Трофиму на лечебное питьё. Под умильные взгляды Пелагеи, безоглядно любившей всё живое, Маша с хрипом кусала взвизгивавшую Матрёну за грудь и медленно, но непрерывно подрастала.
Вскоре по Большой Гороховке, что и самом деле была больше Малой почти вдвое, пошёл слух про страшного урода, ползающего по потолку в доме Пелагеи и поднимающего мёртвых из гробов. На завалинках говорили о том, что капуста родится теперь от дьявольщины плохо, что в деревенской церкви почернела щеками целящая икона Божьей Матери и что за последние два года в Большой Гороховке умерло три старухи и два деда, а в Малой — никого. Обе деревни были населены сплошь стариками, вся молодёжь разъехалась по городам, и гороховцы занимали передовой окоп в линии обороны человека от смертной печали. По третьей весне в Малую Гороховку отправился большегороховский дед Панкрат с просьбой отдать урода для житья в Большую, а из Малой пользовать его по мере надобности. На Панкрата обрушилась матерная ругань, и вокруг Малой спешно стал возводится крепкий плетень.
Однако большегороховцы не могли просто так смириться с вечным господством у них в деревне смертного ужаса, и тёмной мартовской ночью Панкрат, напившись водки и горланя фронтовые песни, на колхозном комбайне проломил плетень, а толпа высохших от голода и немочей большегороховских старух, вооружённых топорами, ножами да вилами, ринулась в образовавшуюся брешь. Малогороховцы, впрочем, по причине гнетущей старческой бессонницы, были всегда готовы к обороне, и в тёмной ночи, втайне от государственной власти, завязалась кровавая бойня, озаряемая двумя подожжёнными агрессором избами и сопровождаемая сварливой старческой руганью. Пелагея сражалась кочергой, которой с матом разбивала вражеским старухам головы и вышибала мозги на землю, не пощадив при этом и свою куму Тамару Лукичну, у которой после удара Пелагеи даже изо рта что-то потекло ручьём, как из упавшего ведра. Панкрат, давивший комбайном носившихся с топорами по дворам в спальных рубахах и тулупах вражеских старух, собирался было переехать и Пелагею, но Трофим разрядил в него охотничью двустволку, и комбайн с мёртвым водителем с разгону врезался в сарай, погубив Пелагее всех шестерых кур. После этого, в отсутствие патронов, Трофим умело орудовал прикладом, но получил топором по в хребту и пал, кряхтя и плюя кровью, у порога своей избы, на труп свежезабитой им ударом приклада в зубы большегороховской старухи Кондратьевны. Пелагея была пригвозжена вилами к стене разломанного сарая и в корчах отдавала душу Сатане, когда подоспела подмога, возглавляемая вторым малогороховским дедом — Иваном Федотовичем, и большегороховцы отступили, бросая боевой инвентарь и смертельно изувеченных на произвол врагу.
На поле боя остались двенадцать трупов, не считая курей. Но гибель их не была напрасной, потому что по смерти жадной Пелагеи пришло согласие, Маша была поселена в помещении нейтральной гороховской церкви, и оказалось, что по потолкам она не ползает и мёртвых не оживляет, зато, дав пососать свой указательный палец, возвращает молодую силу. После побоища в обеих деревнях осталось только два мужика: Иван Федотович из Малой и Нил Гаврилыч из Большой, и теперь каждый из них завёл себе по десять старух жён, совершенно презирая былой христианский обычай. Набожные старухи покрестились, но подались греху, а скоро дошли и до полного скотства, которому во многом способствовал старческий маразм и поголовное впадение в детство. Тёплыми летними днями прямо на деревенских улицах можно было увидеть худых полуголых старух, червивой кучей совершающих групповое сношение прямо на бесплодной земле, либо пляшущих шатающимся хороводом под выкрик непристойных частушек вокруг колодца, а то и с хохотом покачивающихся, болтая куриными голенями на плетне, каждая с зажатой между сморщенными ляжками метлой.
Прошёл ещё год, и у старух стали рожаться дети, кривые и сморщенные, будто уже состарившиеся, подавая надежду на возрождение вымиравших было деревень. Маша к тому времени превратилась в горбатую бледную девочку с оттопыренной нижней губой, жила она прямо в церкви, гадила по углам, и помёт её источал какую-то жгучую, незнакомую вонь. При помощи своего помёта Маша беспрерывно портила иконы, наводя на ликах глаза и подмазывая им губы. По праздникам в церкви читали Евангелие задом наперёд, плевали в распятие и, по очереди залезая на алтарь, с визгом мочились на священное писание. Маша руководила оргией, выкрикивая хриплым голосом ругательства и в конце всегда испражнялась, подтираясь раскрытой Библией, после чего сразу начинался свальный грех.
Когда Соня появляется на пороге церкви, идёт вечерняя молитва, которую протяжно читает Нил Гаврилыч, спустив штаны до колен и на ходу заменяя все слова в молитве непристойностями. Над алтарём качается, дёргаясь и поворачиваясь вокруг своей оси, повешенная Машей кошка, из которой капает жидкое кошачье дерьмо. Вокруг стоят со свечками старухи в траурных платьях и платках, крестят себе тощие задницы и имитируют ртами испускание кишечных газов. Заслышав скрип дверных уключин, они оборачиваются к Соне. Их сухие востроносые лица кажутся Соне совершенно одинаковыми, словно Маша создала в Гороховках свой собственный народ.
Нил Гаврилыч перестаёт богохульствовать и, направив волосатое рыло к двери, с прищуром глядит на Соню и сдавленно рычит. По знаку этого рыка старухи оскаливаются и начинают наползать на Соню, пятиточечно крестясь свободными от свечей руками. Но Соня смотрит не на них, а за алтарь, где стоит Маша. Глаза маленькой горбуньи блестят, как чёрные яичные желтки, спутанные грязные косы свисают по обе стороны лица. Держа зубы сжатыми, она растопыривает губы и издаёт тихий свист. Соня чувствует, как талисман с ледяной болью вонзается ей в грудь, словно пытаясь спрятаться за тонкой Сониной кожей. От боли Соня раскрывает рот и стискивает кулаки. Сквозь слёзы она видит, как из задней затенённой стены церкви является огромный человек с головой козла, одетый в чёрную шубу. Его глаза, в точности такие же, как у Маши, приковывают Соню за ноги к полу.
Отец, хрипит Маша. Дай мне убить её, отец. Или ты любишь её больше меня.
Соня не может ни пошевелиться, ни крикнуть. Она чувствует только морозный взгляд козлоголового и боль в груди, куда вошёл талисман.
Дай мне убить её, отец.
Старухи бросаются на Соню, хватают её и тащат, как куклу, к стоящему у стены перевёрнутому кресту из двух брёвен. Визгливо сквернословя, они раздевают Соню, царапая её острыми жёлтыми ногтями, и привязывают вниз головой за ноги на кресте. Нил Гаврилыч хрипло взывает к Богу, чтобы покрыть его отборной тошнотворной руганью. Старуха Григорьевна прибивает Сонины руки гвоздями к перекладине. От боли Соня закатывает глаза и дико орёт. Бесноватые бабки выползают из всех углов, щипают тело девочки и суют кривыми пальцами ей в глаза, а одна из них, Ульяна Игнатьевна, тычет в живот Соне сапожным шилом. Нил Гаврилыч направляется к месту действия, чтобы изнасиловать Соню, пока она ещё жива. Но горбунья хватает его за край рубахи и он непонимающе и зло ревёт, тыча руками в воздух. Наконец старух становится так много, что они поднимают верёвками крест с пригвожденной к нему Соней и крепят его на стене.