— Сестричка! Марыня! На кухню! Fi donc! C'est mauvais genre![16] Жена литератора на кухне! Муж ее, быть может, пишет о том, что женщина должна быть поэтичной, а она отправляется на кухню!
Сказав это, он поднялся и, простирая руки, смотрел вслед уходившей.
— Сестра! — воскликнул он. — Мария! Ах, не покидай меня!
Мария не оглянулась и была уже у двери в переднюю. Тогда молодой человек подбежал к ней и схватил ее за руку.
— Ты рассердилась, Марыня? Ты в самом деле на меня рассердилась? Ну, как тебе не стыдно! Разве я хотел тебя обидеть? Разве ты не знаешь, что я люблю тебя, как родную сестру? Марыня! Ну, погляди на меня! Разве я виноват, что молод! Я исправлюсь, увидишь, дай только немного состариться!
Говоря все это, он целовал руки молодой женщины, а на лице его так быстро сменялись одно за другим выражения раскаяния, легкомыслия, грусти, нежности, угодливости, что, глядя на него, можно было либо рассмеяться, либо уйти, пожав плечами, а сердиться на этого взрослого ребенка не было никакой возможности. Поэтому Мария Рудзинская, не поддававшаяся сначала его нежностям и извинениям, в конце концов не выдержала и рассмеялась.
— Я бы многое отдала, чтобы ты мог стать другим, Олесь…
— Я бы сам многое дал, чтобы стать другим, Марыня! Но… Натуру свою не переделаешь! Как волка ни корми, он все в лес глядит…
При последних словах он жалобно сморщился, как ребенок, который робко просит чего-нибудь, и ткнул пальцем в дверь кабинета.
— Ты опять?.. — сказала Мария, берясь за дверную ручку.
— Не скажу больше ни слова о черноокой богине, которую ты, как я вижу, словно ангел-хранитель, осеняешь своими крылами! — воскликнул Олесь, снова схватив руку Марии. — Но ведь ты познакомишь меня с ней, сестричка? Не правда ли, познакомишь?
— И не подумаю! — возразила Мария.
— Дорогая! Милая! Единственная! Познакомь меня с ней, когда она войдет сюда! Скажи — это мой брат, образец совершенства, славный малый…
— И притом величайший ветреник!
Сказав это, Мария вышла из гостиной. Олесь постоял минуту у дверей, словно колеблясь, остаться ли ему, или идти вслед за сестрой, потом повернулся на каблуках, подошел к зеркалу, поправил галстук и прическу, стал напевать какую-то песенку. Через минуту он, подойдя на цыпочках к двери кабинета, отодвинул портьеру и приложил ухо к скважине.
За дверью слышен был голос маленькой Ядзи:
— L'imparfait du subjonctif! Я забыла, как надо писать в третьем лице. Скажите, пожалуйста, от какого времени образуется l'imparfait du subjonctif?[17]
Ответ последовал не сразу. Послышался шелест перелистываемых страниц. Учительница, видимо, искала в книге ответ, который ей нужно было дать ученице.
— Du passé defini de l'indicatif[18], — оказала Марта минуту спустя…
Олесь выпрямился, возвел глаза кверху и тихо повторил:
— De l'indicatif! Что за ангельский голосок!
В кабинете снова наступила тишина. Ученица, должно быть, писала. Вскоре она опять спросила:
— Bateau![19] Я не знаю, паши, как пишется bateau, что на конце?
Учительница молчала.
— Эге! — прошептал Олесь. — Видно, нелегко приходится моей богине! Не знает, должно быть, что ответить на вопрос этой маленькой плутовки… Или замечталась…
Он отошел от двери, остановился у окна, но, посмотрев на людную, шумную улицу, вдруг воскликнул:
— Что я вижу! Панна Мальвина так рано вышла из дому! Бегу, мчусь, лечу!
С этими словами он действительно бросился к двери и, с размаху открыв ее, столкнулся лицом к лицу с Марией, возвращавшейся в гостиную.
— Боже мой! — воскликнула она, отступая в переднюю. — Куда ты мчишься? В контору?
— Я увидел в окно панну Мальвину, — поспешно надевая пальто, ответил молодой человек. — Она шла по направлению к площади Красинских — должно быть, за покупками. Мне необходимо пойти с нею…
— Уж не опасаешься ли ты, что панна Мальвина истратит слишком много денег, если ты не будешь опекать ее?
— Деньги — чепуха! Но она может потерять по дороге кусочек своего сердца. До свидания, Марыня… Передай от меня привет черноокой богине…
Последние его слова донеслись уже с лестницы.
Час спустя Марта вернулась в свою мансарду. Когда она утром уходила из дому, лицо ее было оживлено, шаг легок. Прощаясь с маленькой дочерью, она горячо целовала ее и весело объясняла девочке, как ей играть с куклой и двумя колченогими стульями, служившими кукле кроватью и колыбелькой. Возвращалась же она медленно, опустив глаза, в мрачной задумчивости. На радостные возгласы и ласки дочки она едва ответила беглым безмолвным поцелуем. Яня взглянула на мать своими большими умными глазами.
— Мама, — сказала она, обхватив маленькой ручкой шею матери, — тебе не дали работы? Ты уже не смеешься, не целуешь меня, ты опять такая, какой была тогда… тогда, когда тебе не давали работу.
Мать и ребенка, несмотря на разницу в возрасте, так сблизило горе и одиночество, что Яня по выражению лица матери и по тому, как та целовала ее, сразу угадала печаль и тревогу Марты. Но на свой вопрос девочка не дождалась ответа. Мать, опершись головой на руку, так погрузилась в свои думы, что даже не слышала ее. Однако она скоро очнулась и встала.
— Нет, — тихо промолвила она, — так быть не может! Я научусь, я должна научиться, должна все знать! Мне нужны книги, — добавила она и, подумав, открыла маленький саквояж, извлекла оттуда какую-то вещь, завернула ее в платок и вышла. Она вернулась, держа в руках три книжки. Это была французская грамматика, хрестоматия и школьный учебник по истории французской литературы.
Вечером в мансарде горела маленькая лампа и Марта сидела над раскрытой книгой. Подперев голову руками, она глотала страницу за страницей. Сложные грамматические правила, тысячи вопросов труднейшей орфографии переплетались у нее в мозгу, как мотки спутанной пряжи. Она блуждала в каком-то лабиринте совершенно неизвестных ей или все равно что неизвестных, ибо давно забытых сведений. Она напрягала свой мозг и всю силу памяти, чтобы в течение одного вечера, одной ночи понять, запомнить, овладеть теми знаниями, усвоение которых требует нескольких лет медленного, кропотливого, систематического труда. Бедная женщина думала, что усиленное, лихорадочное напряжение может возместить годы умственного застоя, что единый миг настоящего перевесит все прошлое, что горячее желание может невозможное сделать возможным. Она заблуждалась. И долго это продолжаться не могло. Лихорадочные усилия утомляли тело и мозг и, таким образом, еще больше мешали ей делать какие-либо успехи: назойливые тревоги каждого дня просачивались неясной еще, но уже мучительной горечью в сердце женщины. Всеми покинутая, она начинала понимать, что обманулась в себе самой, что у нее нет сейчас возможности учиться, ибо для того, чтобы учение принесло плоды, ей необходимо душевное спокойствие, как птице для полета необходим воздух. Самое страстное желание, самые горячие стремления, самые большие усилия воли не могли привести к тому, чтобы непросвещенный ум сразу проникнул в тайны науки, чтобы неразвитые мозг и память стали гибки, как струны, чтобы они молниеносно все воспринимали, чтобы они, как расплавленный воск, впитывали в себя все то, чем их начиняли.
Долго обольщаться Марта не могла. Но, всеми силами заглушая в себе сомнения, она упорствовала, твердя: «Научись!» Так потерпевший кораблекрушение борется с морскими волнами, из последних сил цепляясь обеими руками за единственную доску, и в надежде на эту жалкую опору думает: «Я удержусь на поверхности!»
Теперь, как и прежде, в долгие осенние ночи гудели, подобно бушующему ветру, и нескончаемой гаммой вздымались и опадали таинственные голоса большого города, но Марта уже не слушала их, она боялась слушать, ибо они наполняли ее тем неопределенным ужасом, который охватывает человека, беспомощно погружающегося в могучую и неизведанную бездонную стихию.