Подошла официантка с блокнотиком в руках, остановилась, ожидая да поглядывая в потолок.
— Что будете заказывать?
— Половину порции солянки. И еще…
— У нас половину порции нельзя.
— Почему? Пожимает плечами:
— Никто и никогда еще не заказывал.
— Но мне не надо полную!
Подумала, хотела было куда-то идти, а потом говорит:
— Не буду же я для вас маслину на две части раз-резать!..
Я смеюсь, а она почему-то удивленно смотрит на меня.
— Ну, хорошо, хорошо, давайте порцию целиком.
Успокоилась, все записала, ушла. Эх, мечтатель да путешественник липовый, думаю я, не ради того ли востришь ты, пока не поздно, лыжи на Минск, чтобы там можно было без особенных конфликтов съесть в приятной мужской компании, предварительно выпив стопку водки, эту самую половину порции солянки?
А к вечеру, уже на аэродроме, переживал я минуты неожиданно-острой тоски по всем своим шестидесяти дням, которые оставались здесь, на Севере, и такая жалость угнетала меня, и почему-то страшной оставалась неизвестность трех-четырех часов, отделявших от дома. Потом, уже в самолете, я сердился на самого себя: дался тебе этот Север, и какое это глупое чувство — любить то, что другие любят по праву своего рождения здесь, по праву больших и незначительных происшествий в своей жизни, свидетели которых — эта пустыня и это небо. А тебе, зачем тебе все это? Тебе, который не в полной мере знает даже свою Белоруссию. И ведь хорошая затея была накануне лета у тебя: собраться домой, в могилевские края, а сначала, по дороге, заехать в какой-нибудь Чериковский заказник, попроситься в лесную сторожку, вставать рано, бродить по лесу, вести дневник, а потом пешком идти домой — по той же дороге, теми же километрами, которые одолели однажды, проезжая на машине из Минска. Была тогда весна. В Славгороде, за Сожем, оставалась еще затопленной дорога через луг. За городом, ниже по реке, где было суше, недавно сняли, как оказалось, второй паром: как раз ликвидировали район, и этот паром посчитали лишним. И вот, чтобы попасть в мою деревню, вместо пятнадцати километров напрямик ехали мы кружной дорогой шестьдесят или даже больше, и все лесом, лесом, останавливаясь в каждой деревне, чтобы разузнать о дороге. В Пильне не пускал нас дальше старый высокий мост на подгнивших сваях: во многих местах провалился настил и светился, как решето, над светлым течением довольно широкой и быстрой речушки. Стоял над высоким берегом вековой бор — такой ровный, мачтовый, сосна к сосне. А тот берег был пониже, в редких ольховых кустах, за которыми проглядывали серые деревенские стрехи, и томились в солнечном свете пышные белесоватые вербы. «Жди, жди, — словно бы сказал кто-то мне, — жди незабываемой минуты». И вот из-за поворота реки, из-за кручи, поросшей кустарником, показался легкий челн: мальчик стоял на корме, отталкиваясь шестом; струилась река, пахло ольшаником, травой, смолою от бревен, сваленных на берегу; прокуковала, родив ответный вздох в груди, кукушка. И такой допотопной стариной повеяло на меня от всего — от леса, от мальчика в челне, от подгнившего серого моста, что благословил я тихо в душе и ту минуту, и близость свою к тем местам.
И как же так получается, думал я в самолете, что родное, свое мы всегда оставляем на потом, на другое время, самонадеянно уверенные в том, что не убежит наше время. Так же мы относимся и к родным местам, и к близким людям: не дарим им внимание и ласку, убежденные, что подождут, что не усомнятся же ведь, наконец, в нашем внимании да ласке, и не понимаем, сердимся, если близкие обижаются на нас и незаметно, потихоньку нас покидают.
И вот теперь, когда я пишу это, думаю: «Неужели так и надо, неужели так лучше мы узнаем свое и цену родства с этим своим?» «Ах, если любит кто кого, зачем ума искать и ездить так далеко?» А может, все-таки недаром?
Как бы там ни было, я пишу сегодня о Севере.
СОСНАМ СНЯТСЯ ПАЛЬМЫ
Тогда, в июне, в Мурманск мы тоже летели самолетом. Мы — это поэт Владимир Павлов, или просто «дед Володя», и я. Не знаю, как чувствует себя человек, когда один отправляется познавать неизвестные далекие места, где нету у него ни единой знакомой души, а мы чувствовали все же себя уверенно: был план не только незаметно и нарочито затеряться в тамошней житейской стихии, но, если надо, своей «белорусской ячейкой» даже противостоять ей. Словом, впереди у нас не было ничего, кроме дружбы. И что же, прожили мы на Севере свои шестьдесят солнечных суток на удивление дружно, и все у нас было таким же солнечным и безоблачным, каким солнечным и безоблачным бывает там летнее небо. А люди, прожившие уже немало на Севере, говорили нам, что такого лета, как это, ставшее и нашим, давно уже в Заполярье не было.
Как-то получилось так, что не виделись мы с «дедом Володей» довольно долгое время. Встретились случайно на улице, зашли в одно перенаселенное культурной публикой место и, попивая кислое винцо, вспоминали о том, о сем, сидели, бездельничали, а потом вдруг «старик» и говорит:
— Слушай, а может, а?
Посмотрел я на него с какой-то неопределенно-мудрой миной: был в этом «а» один таинственный смысл, о котором знали он да я, и я понял все так, как и понимать надо, но «старик» усмехнулся и сказал:
— А может, а?.. Поедем еще куда-нибудь… на Дальний Восток?
— Вот это мысль, старик. А если в самом деле?
Может быть, еще будет у нас с ним долгое путешествие, а пока, в июне, летом, летели мы на Север. Пожалуй, Север напомнил о себе еще в Ленинграде: здесь мы застали еще белые ночи. В Белоруссии больше месяца нестерпимо жгло солнце; вяли цветы, желтели в парках на липах листья, а в деревне выгорали ячмень, огурцы на грядах; словно в золе, томилась в земле бульба. В Ленинграде перед нашим приездом шли дожди; теперь же днем было ветрено, иногда солнечно, иногда пасмурно, и на всем лежал какой-то особенный, трепетный, неуловимый свет.
Как только вылетели из Ленинграда, приникли к иллюминаторам: казалось, до сих пор было все знакомым, привычным, а сейчас должно было начаться что-то удивительное, не похожее ни на что. Напрасно! Все тот же необъятно-широкий горизонт, застланный облаками, и облака — и внизу тоже, а меж ними видна земля: капли озер, темные островки лесов, линии шоссейных и железных дорог, кучки игрушечных домиков. Потом видели Ладогу — сизый простор воды. Как ни всматривался в надежде увидеть какую-нибудь черную или белую точку судна, ничего не увидел. Увидел другой самолет — ниже над нами и несколько впереди. Самолет исчез, исчезло озеро, и прошло еще полчаса. Пейзаж начал меняться: заметнее стали хребты гор, сизые лунки воды меж ними, и вот летишь, и вдруг замечаешь: то в одном, то в другом месте что-то белеет. Уж не облака ли так низко лежат на земле? Снег! Снег в июне!
Тогда и подумалось, что на Севере еще, наверное, весна, даже ее начало, самое лучшее — пора первой листвы. Когда же самолет, долго снижаясь над сопками, озерцами да кустарниками, сел наконец на аэродроме, поняли мы, что ошиблись: и на Севере было лето. Ровно светило белое искристое и не очень высокое небо. Вдоль дороги, подступавшей к аэродрому из-за искривленных замшелых кустарников, навалом лежали крупные камни. И так их много, камней, что деревца, поврежденные ими, усохли: немо торчат кверху тонкие костлявые стволы. Кажется, в какой-то страшный миг кустарники сожгло, иссушило таинственным, беспощадным и злым огнем. А вот между дорогой и сопкой ущельице с темной водой, окруженное кое-где ровной щетиной сочно-зеленой осоки; березка наклонилась над водой, переломилась и прямо и невысоко пошла расти вверх, густо переплетя иссеченные, искалеченные ветром сучья. А из воды выступают на поверхность серые сухие спины валунов. Едешь дальше: зеленые, пушистые, словно подушки, кочки меж лозы, рябин и берез — тоже камни, устланные ягодами и мхом. А это что? Я узнаю тебя, высокая голая сопка с одинокой лермонтовской сосной на круче: возможно, очень оголилась порода, и страшно, наверное, на круче сосне с шатром своей хвои, раскидистой и редкой, как листья папоротника. Что тебе снится, сосна, среди этой пустыни? Прекрасная зеленая пальма, которую нежит золотое, душное солнце? Голубой шум моря и белые пароходы? Бархатно-темные ночи с крупными звездами? Зеленые, белые сказочные города? И не твою ли тоску несут далеко провода — от столба до столба, обложенного внизу серым камнем?