Дальше мы увидим, как она станет выполнять свои слова.
Заседания суда проходили в большом секрете. Судей предупредили, а со всех канцеляристов и делопроизводителей даже взяли особую подписку о строжайшей тайности.
Подлинников протоколов допросов судьи не видели. Им вручили составленный генералом Веймарном «Экстракт из произведенного, по именному ея императорского величества указу, о учинившемся в нынешнем 1764 году, в ночи июля от 4-го на 5-е число в Шлиссельбургской крепости бунте, следственного дела». Судьи только спрашивали Мировича и других, подтверждают ли те свои показания, не хотят ли чего добавить.
Между тем некоторые весьма важные показания в «Экстракт» почему-то не вошли.
На одном из первых допросов Мирович показал: «Как я в казарму вошел, то увидел лежащее среди казармы, на полу, заколотое мертвое тело, то смотря на тех офицеров (забросив на стол ружье, добавил Чекин), сказал им: „Ах вы, бессовестные! Боитесь ли бога? За что вы невинную кровь пролили?“ На что они мне сказали, что „мы то делали по повелению“, спрашивая при том меня: „А вы от кого пришли?“, на что я им сказал: „Я пришел сам собою“, а они мне на то сказали: „А мы сие сделали по своему долгу, и имеем указ“, который мне и давали читать, но я онаго от них не принял».
Власьев в своих показаниях Веймарну пытался выкрутиться, этот неосторожный поступок, сделанный с перепугу, отрицал. Никакой инструкции, дескать, «я никогда и ниоткуда не имел, следственно, как у меня в руках не было, так и показать было нечего, а сказали мы об указе от смертельного страха».
Эти показания, свидетельствующие, что у Власьева и Чекина инструкция арестанта живым не выпускать, несомненно, была, в «Экстракт» не попали.
Стенограммы заседания суда, как вы понимаете, не велось. Сохранились только краткие протоколы, без подробностей. Но о том, что происходило за тщательно закрытыми дверями судилища, в столице носилось немало слухов. Некоторые из них были записаны и дошли до нас: «Процесс Мировича еще не закончен. В продолжение его многое было очень неприятно императрице, так, например, ревность некоторых судей, пытавшихся поднять вопрос о том, правы ли были офицеры, убивая Иоанна. Лица, посещавшие Екатерину в это время, ясно замечали ее встревоженный вид, она убедилась, что дело Мировича далеко не так маловажно, как думала о нем при первом известии». (Из секретных дипломатических депеш того времени, опубликованных Раумером.)
По слухам, как только кто из судей выражал желание расследовать «сцепление обстоятельств» более основательно, граф Алексей Орлов «всегда находил средство прекращать слишком подробное исследование».
Василий выбрал момент и отомстил ему. На одном заседании Орлов спросил Мировича вельможным тоном:
— Чего ты хотел добиться?
Тот будто бы насмешливо ответил:
— Того же, что вашему сиятельству удалось в свое время и теперь позволяет со мной так разговаривать. Но поверьте мне, граф, ежели бы я успел в своем намерении, то уж вас бы я ни в чем не винил. Не вините же и вы меня за то, что, вам подражая, не так счастлив я оказался, как вы.
На подобный же вопрос генерала Панина, который поспешил откреститься от своего бывшего адъютанта, написав Екатерине, будто он «лжец и бессовестный человек и при том трус великий», хотя это опровергало все поведение Василия в дикую ночь и на допросах, Мирович ответил коротко и грубовато:
— Для чего я это затеял? Для того, чтобы на твое место сесть.
Он вообще держался дерзко, вызывающе, часто откровенно издевался над судьями. На вопрос, кто подал ему «мысль об ужасном предприятии», Мирович указал на Разумовского. Тот вскочил, закричал, затопал ногами. Тогда Мирович напомнил ему о «шутейном разговоре»: хватай, дескать, фортуну за чуб — и станешь паном. Вот он и поступил по этому мудрому совету.
Прокурор Вяземский особенно донимал Мировича вопросами о сообщниках. Тогда Мирович сказал ему:
— Хотите, ваше превосходительство, я вас назову?
Всех судей поражало и возмущало, что Мирович часто улыбался, а то и смеялся прямо им в лицо.
Пробовали его увещевать. Поручили это графу Разумовскому, барону Черкасову и ростовскому архиерею Афанасию. Но — тщетно.
Столь дерзкое поведение привело судей в ярость. Терпение у них лопнуло. Первого сентября они приказали злодея заковать по рукам и ногам и держать под усиленным караулом. Поручили это исполнительному капитану Власьеву, и в городе рассказывали, будто, когда он его заковывал, Мирович от обиды заплакал.
Однако ничуть не раскаялся. Заявил, как записали в протокол, «что он все будущие муки понести желает и никогда царства небесного наследовать не хочет, и что он сожалеет о тех семидесяти человеках, которых он к произведению в действо своего предприятия принудил».
Видно, не давали ему покоя слова заслонившего его своей грудью солдата, даже имени которого он не запомнил: «Не ходи, батюшка, заколют вас, а пропусти нас наперед…»
В столице балы, маскерады, оперы по случаю благополучного окончания «известного дела» и возвращения императрицы в Петербург. В салонных концертах поет-заливается Григорий Николаевич — веселый, сияющий. Но слухи идут.
Всем казалось невероятным, что Мирович затеял и едва не осуществил свое предприятие в одиночку. Наверняка у него должны быть сообщники, только он их скрывает. Болтали о каких-то людях в масках, будто бы плававших в ту ночь на лодках возле крепости…
Но весьма показательно, что никого из тех, кто действительно мог знать хотя бы заранее о задуманном заговоре, в суд не вызывали: ни брата погибшего Аполлона Ушакова, ни попа, хранившего сшитый для Аполлона мундир, ни двух родных дядьев Мировича. Они жили в Петербурге, и, узнав об аресте племянника, один из них с перепугу даже куда-то убежал, но вскоре вернулся, успокоился, потому что, хотя за ними некоторое время следили, никто не пытался их ни задержать, ни допросить.
Когда возили его из крепости в суд, Мирович мельком видел Зимний дворец, людей, деловито снующих по улицам. Никому до него не было дела. Жизнь шла своим чередом…
Суд подвигался к концу. Уже собирались сочинять «сентенцию». Как вдруг действительный камергер и президент Медицинской коллегии барон Черкасов неожиданно заявил, что делать это преждевременно. Не может все-таки быть, чтоб Мирович не имел сообщников! Надо его подвергнуть пытке, как несколько раз советовали мудрые представители духовенства, входившие в число судей, и злодей назовет все имена. А то над нами, говорил Черкасов, столь доверчивыми простаками, поверившими, будто он такое предприятие замыслил один, все станут смеяться.
— Я не хочу, чтобы он пытан был, в намерении умножить его мучение за его злодейство, — с изворотливостью старого придворного софиста рассуждал барон, — но единственно для принуждения его открыть своих сообщников. Разумно ли, праведно ли жалеть о таком звере лютом яко о человеке?!
Поднялся страшный шум. В суде началась свара. Не из-за самого предложения барона, вовсе нет. Многие почли себя оскорбленными его тоном, тем, что он, видите ли, осмелился попрекать столь почтенное собрание, людей поважнее и познатнее себя.
Кто поддерживал Черкасова, кто кричал против. Нашлись и такие, что требовали не только пытать злодея, но и осудить тех членов суда, которые осмеливаются порицать пытки, предусмотренные законом.
Шуму было много, и споры затянулись на несколько дней. И что самое неприятное: несмотря на строжайшую секретность, все о том, кто, что и как говорил, уже на следующий день становилось известно всему Петербургу…
Пытать Мировича еще раньше предлагал генерал Веймарн и просил Панина прислать в Шлиссельбург опытного палача, — «здесь же яко в полку Смоленском, так называемого заплечного мастера с его инструментами не имеется».
Однако Панин это решительно запретил, сославшись на «всем нам известное человеколюбивое и целомудренное сердце ея императорского величества».
Несколько раз и на суде Мировича стращали пытками, но он отвечал насмешками. И вот наконец терпение судей лопнуло. Большинство было согласно с Черкасовым: надо злодея пытать!