На горе, у сосен, их поджидали ловчие и удивительный всадник в остроконечном колпаке и с орлом на рукавице. Голова без шеи, на плечах лежит. Щёки, как два блина, а подбородок старушечий, пузырёк с волосками, усы растут в уголках рта, рот тоже старушечий, морщинистый. Но удивительнее всего глаза: два длинных сверкающих лезвия.
— Кто это? — прошептал царевич.
— Калмык! — сказал Алексей Михайлович. — Под нашу руку всей своей ордой пошли. Гроза крымских татар. Да и как их не бояться, в плен никого не берут, ни воина, ни мурзу. Режут.
Калмык поклонился царю, поклонился царственному отроку, показал орла. Жуткая тоже птица. Клюв — черепа раскалывать, когти заточены, в глазах — смерть.
Калмык улыбнулся, шевельнул всеми своими несчётными морщинами и жестом свободной руки приказал ловчим начинать.
Под горою, Святогоровой бородой, версты на три, на четыре простирался узкий, поросший травой овраг.
Ловчие пустили по оврагу волка. Калмык, разогнавшись на лошади, кинул с руки орла, и тот поплыл над оврагом, роняя на волка тень крыльев.
Нырнул нежданно. Был и пропал. Но тотчас на дне оврага завизжал волк. Никогда не ведавший опасности с неба, волк кружился на месте, не понимая, кто рвёт его и режет. Упал на спину, отбиваясь лапами от напасти.
Орёл, лениво взмахивая крыльями, взлетел, повис над оврагом, чуть покачиваясь на восходящих потоках воздуха. Волк кинулся из оврага, но был опрокинут и скатился на самое дно. Побежал, прижимая голову к лапам. Орёл гнал его без особого усердия. Когти-ножи висели над зверем и то и дело врезались в спину, в бока. Волк бросался в стороны, замирал, подскакивал. Тогда орёл сел ему на спину и принялся бить клювом по голове, и бил, бил, покуда волк не смирился. Остановился, лёг, умер.
Орёл сидел на жертве, крутил башкой, и на клюве его была кровь.
— Дай ему ещё одного — забьёт! — ахали ловчие. — Башкой-то как поводит! Ищет! Ему и впрямь одного мало.
— Вот тебе и птичка! — изумился Алексей Михайлович.
Посмотрел на Алёшу, а тот белый-белый, и глаза, как у птицы, закрываются-открываются.
— Алёша! А ведь нам с тобой в Измайлово надо поспешать! Новые кусты сегодня привезут.
Тотчас и поехали. С горы верхами, под горой в карету пересели.
...Чудо благоуханное взрастало в царском саду, царскими руками взлелеянное.
Государь всю дорогу говорил о розах, и царевич порозовел, отошёл от кровавой орлиной охоты, сам пустился в рассуждения.
— Батюшка, — говорил он, заглядывая отцу в глаза, — а ведь если по всей Русской земле посадить розы, будет ли перемена?
— Перемена? — не понял Алексей Михайлович. — Ну как же не быть перемене?.. Коли ёлки растут — темно, коли берёзы — светло...
— Нет, — мотнул головой царевич. — Будет ли в поселянах перемена?
— В людях-то? — вопрос показался преудивительным, царь не знал ответа. — От Бога перемены...
— Ну а коли Господь пошлёт, чтоб розы возле изб развелись?
— Возле изб? Где же их набраться, сынок, розовых кустов? Мне ведь из-за моря их привозят. И задорого!
— Ну а если разведутся? По Божьей воле? Как рожь, как репа!
— Пожалуй, переменятся! — сказал Алексей Михайлович.
— Да ведь тогда, я думаю, избы тоже переменятся.
У Алексея Михайловича от такого рассуждения дух перехватило: какого царя посылает Бог будущей России! «Я думаю». Десять лет всего, а уж — «я думаю».
В Измайлове царя и царевича встречал не садовник, а Родион Стрешнев. Не больно любезную привёз новость. Напрасно посылал великий государь быстрого гонца в Астрахань. Наказ вёз, как встречать «иерусалимского и антиохийского патриархов, сколько им корму давать. На какие вопросы ответствовать, а какие ни за что не слышать, в ум не брать и не сметь, не сметь пускаться в рассуждения».
Патриархи не приехали и не собирались приезжать. Алексей Михайлович про то знал, но у него была-таки надежда. Всё ведь в руках Божьих. Промыслит, и поедут как миленькие... Да только, видно, никакой молитвою Господа на свои хотения не перетащишь. Не тот век! Не та вера!
Ревновал Алексей Михайлович Господа к иным векам да к евреям, коим Иегова являлся, слушал их, прощал им грехи каменные. Сколько раз к сатане липли, как мухи к мёду... Поди ж ты, иудеям — любовь, а русским — терпение.
Одно терпение от века и до скончания времён.
Поговорив со Стрешневым, подосадовав на свою досаду, решил государь окропить розы святою водой, молебен отслужить. Не погубил бы Господь цветы за умничанье. Тотчас отписал своею рукою два приказа. Первый — «ко властям Живоначальные Троицы в Сергиев монастырь к архимандриту Иосафу, к келарю старцу Аверкию, к казначею старцу Леонтию Дернову», второй — «в Саввин монастырь к архимандриту Тихону, к келарю Вельямину Горсткину, к казначею Макарью Каширскому — прислать в Измайлово масло освящённое, святую воду да воду ж умовенную». К письмам государь приложил по пяти рублей милостыни.
22
На молебен поспел Фёдор Михайлович Ртищев. Служили в саду. Благостно было у царя на душе.
Ртищев привёз воспитаннику подарочек. Литой стеклянный шар, расцвеченный изнутри фиолетово-голубой, от густого до нежного, спиралью. Сколько ни смотри, всё равно удивительно.
Государю же поднёс известьице, и опять-таки не из приятных: в Замоскворечье, в Садовниках, где церковь Софии Премудрости Божией, прихожане сожгли новый служебник. А служит в той церкви в иные дни протопоп Аввакум. К нему многие ходят, ибо из семи просфир частицы берёт, не из пяти, как указано Никоном и духовными властями.
Алексей Михайлович никак на тот сказ не откликнулся. Иное поразило его, иное утихомирило душу и жгучее движение крови по жилам.
Царевич, поспавши после обеда, собирал землянику в дальнем углу сада. Там дикая земля, берёзки островком. Весёлое место! Лисички до того щедро родятся — ступить некуда, как по золоту ходишь. Земляника там аж чёрная, слаще изюма, съешь горсточку, а благоухаешь целую неделю.
Садовники показали государю, где его сынок. Алексей Михайлович и поспешил к берёзкам. Смотрит, стоит Алёша, к дереву спиной прислонясь, а на ладони у него — шмель. Огромный лохматый шмель! Такой если ужалит — света белого не взвидишь. Алёше ни на мал золотник не страшно, дивится на шмеля, а на лице сияние, будто от крыльев белых, ангельских. Шмель взгуднул, прошёлся по ладони и полетел себе по делам своим, по шмелиным.
Испугалось у Алексея Михайловича сердце, не посмел сыну признаться о том, что видел. Алёша же, словно ничего и не случилось, подбежал к батюшке, повёл лисичек показывать, собрал горсточку ягод, поднёс.
Тут как раз и пожаловал Фёдор Михайлович.
Молебен о цветах — радость редкая.
Всем было хорошо, каждый чувствовал ангела за правым плечом.
И в такой-то вот богоданный час Алексей Михайлович кинулся вдруг к сокольнику, к тому, что кречета Султана пускал на селезней, к Кинтилиану Тоболкину.
— Бляжий сын! Покажи руку! Как крестишься, говорю, покажи!
Сокольник, перепугавшись, протянул к царю длань с сомкнутыми вытянутыми двумя перстами. Опамятовался, присоединил к двум третий, большой.
— То-то же! Архиепископ крестится тремя, царь — тремя, а он, раб, как ему угодно. Али беду хочешь навести на своего государя? — Размахнулся сплеча, покалечил бы, да увидел страдающие глаза сына. Гнев так и фыкнул, дырочку в пузыре сыскал. Толкнул от себя государь сокольника: — Крестись как следует, дурак.
Молебен продолжался, служил архимандрит Павел, хорошо служил, пронимал словом и вздохом. Тоболкин позабылся, внимая молитвам. Персты снова сложились по привычке, как с детства складывались, как всю жизнь. Не так уж и много лет новшествам.
— Ах ты, враг! Ах, сукин сын! — государь кинулся на сокольника с кулаками.
Оглоушенный ударом, Тоболкин отмахнулся невольно да и въехал великому государю по губе.
— Драться?! Взять его!