Напали на сокольника со всех сторон, повалили, поволокли... Взмолиться не успел, а уж ноги-руки закованы в железо. Кинули на телегу, и полуголова Василий Баранчев с десятью стрельцами повёз государева преступника в Москву, в Разбойный приказ.
У царя губа кровоточила.
— Ты уйми своего протопопа! Уйми, говорю! — кричал государь на Ртищева.
Всю ночь царевич не сомкнул глаз, молился об отце. Алексей Михайлович услышал через стену шевеление, встал поглядеть, а сын перед иконами, на полу.
— Мои грехи замаливаешь, голубь ты мой!
Заплакал государь, велел лошадей закладывать. Погнал в Москву. Под полыхание зари по тюрьмам ходил, раздавал милостыню.
Сыскали в Разбойном приказе Тоболкина, а он уж бит и при смерти.
Поспешил государь в Большой дворец, лекарей к сокольнику послать. По дороге Аввакума встретил. Высунулся государь из оконца кареты.
— Батька! Помолись обо мне, грешном! О царевиче, свете, помолись!
Аввакум в ответ закричал, кланяясь:
— Помолюсь, великий государь! Помолюсь, Михалыч!
23
Евдокия Прокопьевна, сестрица Федосьи, сидела с протопопом Аввакумом на крыльце, душу изливала, а он глянул разок на неё, княгиню Урусову, и сказал:
— Помолчи, дура! Бог ради тебя старается, а ты языком треплешь.
В тот закатный час и вправду творилось чудо на небесах, над Москвою-городом, над Русью-матушкой, над царём и мужиком, над птицами, над муравьишками...
Три солнца шло на закат. Два ярых, злато кипенных, третье — тёмное, пустое. Те, что светом полыхали, разделяла туча. Третье, тёмное, стояло в особицу и было, как бельмо.
— Батюшка, не к концу ли света? — спросила Евдокия Прокопьевна, увидевшая наконец, что на небе-то творится.
— Молчи! — приказал Аввакум.
— Федосью, может, позвать?
— Да умри же ты, сорока! Умри от страха! — замахнулся на бабу протопоп. — Твори молитву тихую, без слов, душой молись, пропащая ты щебетунья!
Недолгим было видение. Облако распласталось вдруг да и закрыло все три солнца.
— Господи! Если про нас Твоё видение, смилуйся! — прошептала Евдокия Прокопьевна.
Из сеней вышел Иван Глебович, негромко спросил:
— Батюшка Аввакум, что это было? Сказанье Господнее или предсказанье?
— Клади еженощно поклонов по тыще да живи, как Христос указал. — Страшного Суда не испугаешься.
— Наш нищий Никанор тоже так говорит. Уж целую неделю в дупле сидит да ещё просит кирпичом заложить дупло-то.
— Монах?
— Монах.
— Гони ты его, Иван Глебыч, искусителя, со двора, — посоветовал Аввакум.
— Да за что же?
— Помнишь, что с Исаакием, затворником печерским, стряслось? Роду он был купеческого, торопецкий лавочник. Небось немало скопил грехов, пока в лавке ловчил. Фамилия тоже была для купца подходящая — Чернь. Вот, видно, и решил всё чёрное единым махом с души соскресть. Едва постригся, натянул на себя сырую козлиную шкуру и, войдя в пещеру, велел засыпать дверь землёй. Семь лет сидел безвыходно. Думаешь, пророком стал? Целителем? Самого пришлось от болезней выхаживать, отмаливать, ибо высидел бесов. Явился ему злой дух в образе Лжехриста, а он раскорячился душонкой: мол, ахти, ахти, до святости домолился, да бух сатане в ноги, копыта лобызать. От радости все молитвы из башки вылетели. Крестом, худоба духовная, забыл себя осенить. А такие забывчивые сатане первые друзья. Вволю бесы натешились над гордецом... Два года колодой лежал, до червей в боках... Господь милостив, сподобил Исаакия познать святую силу. На горящую пещь босыми ногами становился, щели закрывал огню... Для затвора, Иван Глебыч, боярский двор не подходящее место. Гони Никанора в монастырь, где есть крепкие наставники.
— Спасибо за науку, — поклонился Иван Глебович. — Матушка на трапезу зовёт, она нашим нищим ноги омывает.
— Всё-то у вас своё! — заворчал Аввакум. — Нищие и те «наши». Чего им у вас, у богатеев, нищими-то быть? Дайте деньжат, землицы, пусть сеют, пашут... Не всякий небось дворянин так живёт, как нищие боярыни Морозовой.
Иван Глебович опустил глаза. Не ожидал такой суровости от духовного отца.
Федосья Прокопьевна и впрямь с лоханкой нянчилась, своими ручками ноги нищим мыла, отирала полотенцем. По ней-то самой уж вши ходили. Как умер Глеб Иванович, ни разу не была в бане. Только женское естество своё после месячных водой тёплой баловала.
Нищих у боярыни в доме жило пятеро.
Принесли щи в большом горшке, ложки. Федосья, Евдокия, Иван Глебович, Аввакум сели с нищими за один стол.
Похлебали, поели каши, пирогов с грибами. После обеда Федосья Прокопьевна сказала сыну:
— Показал бы ты батюшке наших птиц.
— Пошли, батюшка! — охотно согласился Иван Глебович.
Повёл протопопа на птичий двор.
— Нам от боярина Бориса Ивановича достались и соколы, и голуби, да ещё скворцы.
— Скворцы? — удивился Аввакум. — Зачем боярину скворцы понадобились?
— Они все певучие, да ещё и говорящие. Борис Иванович приказал скворцов-то наловить в Большом Мурашкине. Приказ исполнили, а Борис-то Иванович взял да и помер. Так всех птиц на наш двор привезли, моему батюшке, Глебу Ивановичу...
Не думал Аввакум, что птицы могут гневаться не хуже людей.
Две большие липы, и между ними длинная крыша на столбах, и всё это под сетью. Скворцы, завидев людей, взмыли в воздух, орали человеческими голосами: «Здравствуй, Борис Иваныч! Дай зёрен, Борис Иваныч! Пой, скворушка! Пой, скворушка!» Гроздьями повисали на сетке, теребили клювами витой конский волос. Летел пух, пахло птичьим помётом.
— Сколько же здесь скворцов? — изумился Аввакум.
— Тысячи три, а может, и пять.
— Но для чего они?
— Для потехи...
Аввакум посмотрел на отрока жалеючи.
— Что же ты не отпустишь птиц?
— Не знаю... Мы их кормим. Не хуже голубей.
— Отпусти! Лето на исходе, отпусти. Птицам за море лететь. Ожирели небось под сеткой.
— У матушки нужно спросить.
— Ты, чтоб комара на лбу своём шмякнуть, у матушки соизволения спрашиваешь? Добрые дела по спросу уж только вполовину добрые.
— Да почему же, батюшка?
— А потому, что за доброе человек такой же ответчик, как и за злое. Кто делает доброе, тот много терпит.
Глаза у Ивана Глебовича были перепуганные, а нос всё же кверху держал, губы сложил для слова решительного.
— Ну-кася! — схватил косу, стоявшую у сарая, полосонул по сетке, да ещё, ещё!
Тотчас в прореху хлынул живой, кричащий, свистящий поток. Прибежали слуги.
— Снять сети! — приказал Иван Глебович.
Скворцы рыскали по небу. Одни мчались прочь, может, в Большое Мурашкино летели. Другие садились на соседние деревья, на крыши конюшен, теремов, на кресты церквей. И на всю-то округу стоял всполошный крик: «Здравствуй, Борис Иваныч! Дай зёрен, Борис Иваныч! Пой, скворушка! Пой, скворушка!»
Прибежала Федосья Прокопьевна, за нею Евдокия, домочадицы.
— Божье дело совершил твой сын, — сказал Аввакум боярыне.
— Слава Богу, — перекрестилась Федосья Прокопьевна. — Борис Иваныч не обидится... Я всё не знала, что делать со скворушками. А вон как всё просто... Петрович, к тебе сын пришёл, Иван. Фёдор Михайлович Ртищев зовёт тебя о святом правиле говорить.
— Ну так молитесь за меня, Прокопьевны! Фёдор Михайлович ласковый, а сердце ёкает, будто в осиное гнездо позвали.
24
Не многие из окольничих побегут на крыльцо встречать протопопа, а Ртищев опять-таки не погнушался. В комнатах Аввакума ждали архиепископ рязанский Иларион, царёв духовник протопоп Лукьян Кириллович.
Поклонились друг другу, помолились на иконы. Лукьян Кириллович начал первым прю:
— Досаждаешь ты, батька, великому государю. Он тебя, свет наш незакатный, любит, жалеет, а ему на тебя донос за доносом, один другого поганее. Мятеж Аввакум поднимает, учит восставать на церковные власти, просфиры выкинул, теперь вот служебники в Садовниках пожёг.