— Тебя, бедную, чай, обидели?
— Инокиню нельзя обидеть, мы не от мира сего... Да из меня, знать, плохая монашенка... Повстречалась нам нынче великая мерзость. Зашли мы утром в село у дороги, в имение княжича Якова Никитича Одоевского, а княжич над своими крестьянками казнь творит. Была у него псовая охота. Приказал он крестьянкам лечь с его гостями. Семь исполнили волю, а три — нет. Этим трём завязали платья над головой, поставили к столбам, и велел княжич всей деревней бить их по стыдному месту, за прекословие. Глядя на то позорище, не сдержалась я, грешница, пригрозила Якову Никитичу проклятьем. Он засмеялся, крестьянок отпустил, а нас привязал. До вечерней зари стояли... Такие ныне православные бояре у православного царя. Антихрист шастает по Русской земле.
— Так ведь шастает! Меня за крест по шее да по щекам били, — сказал Малах. — Один раз за то, что двумя перстами крестился, другой раз за то, что тремя...
— Живём сатане на смех. В монастыре нашем Великим постом драка случилась между старицами. Одни кладут поклоны на молитве Ефрема Сирина, а другие не кладут. До крови бились.
— Прибывает злобы в людях.
— Прибывает. Как саранча плодится.
Улыбнулась вдруг жалобно.
— Посплю возле огонька. Люблю на искры смотреть. Я бы и на звёзды поглядела, глаз не сомкнувши, на хвостатую особливо, да уж больно вымучил нас Яков Никитич. Глупенький, на его потомках слёзы инокинь отольются.
Легла на землю, положила голову на ладонь.
— Как зовут тебя, старица?
— Алёной.
Утром проснулся, а стариц след простыл. Попил Малах из реки водицы, напоил лошадь и дорогой всё раздумывал о бесовстве именитого княжича.
— Господи, чего впереди-то ждать?
Новый Иерусалим утешил, показался иконой наяву.
Малах молился в приделе, называемом «Гефсимания». Здесь и увидел патриарха. Изумился, на колени стал. Никон подошёл к старику.
— О чём спросить желаешь, добрый человек?
— Благослови, святейший, поле. В этой ладанке частица земли моей. Рождает поле, не стареет, да я стар, силы убывают. Страшно мне, святейший, не досталось бы поле худому работнику после меня. И другое страшно. А вдруг поле тоже состарится, родить перестанет.
Задумался Никон.
— Многие ко мне приходят, но не было более разумного, чем ты. — Трижды поцеловал Малаха, повёл с собою в алтарь, миром помазал и его и ладанку и дал ещё одну: — Здесь земля из Гефсиманского сада. Поступай с нею по твоему сердцу, на груди носи, передавая из рода в род, или рассыпь по своему полю. Всяко будет хорошо. Блажен твой труд, сеятель. Помолись обо мне, о грешном Никоне, а я о тебе помолюсь.
Спросил имя и отпустил.
Поехал Малах в великой радости, грудью чувствуя обе землицы, свою и святую.
13
22 августа, на преподобную Анфису, по приказу царя Алексея Михайловича настоятеля Чудова монастыря архимандрита Павла рукополагали в епископы с наречением митрополитом крутицким.
Аввакум собирался воспользоваться этой хиротонией[30], чтоб вручить своё писаньице великому государю из рук в руки, но разболелся. Не мог головы от подушки поднять.
— Давай-ка я отнесу челобитие, — сказал Аввакуму Фёдор.
— Государь не любит, когда к нему с письмами устремляются. Стража у него на руку быстрая: поколотят.
— Царь побьёт — Бог наградит.
— Дерзай, коли так, — согласился протопоп — В церкви не подходи, а вот будет в карету садиться, тут уж не зевай. Да смотри, чтоб никто из его слуг грамотку не выхватил, в самые царские ручки положи.
Устремился Фёдор исполнять повеление батюшки Аввакума, как ласточка. Пролетел через стражу, да Алексей Михайлович кинул от себя письмо, будто руки ему обожгло. Стража спохватилась, поволокла Фёдора прочь от царя, да юродство силу даёт человеку неимоверную. Из ласточки медведем обернулся. Двух царских служек зубами хватил. Его пихают, топчут, а он дерзновенно поднял в деснице челобитие, кричит на всю Ивановскую:
— Царю правда руки жжёт!
Отволокли Фёдора под Красное крыльцо, там и спросили наконец: от кого челобитие?
Узнав, что от Аввакума, царь прислал за письмом Петра Михайловича Салтыкова. Фёдора отпустили.
Спрашивал Аввакум смельчака:
— Салтыков грубо письмо забирал али вежливо?
— Вежливо, — ответил Фёдор, потирая шишки, поставленные рукастыми царёвыми слугами.
— Скажи, Фёдор, по душе будет царю писание моё или же осерчает?
— Коли не читавши людей бьёт, то прочитавши захочет сжечь, — и тебя, и меня, и письмо твоё.
— Болтай! — не согласился Аввакум.
А Фёдор не болтал.
Челобитная Аввакума привела Алексея Михайловича в ярость. Кричал Салтыкову, бывшему в тот день возле царя:
— Сукин он сын! Погляди, что пишет, злодей! «Я чаял, живучи на Востоке в смертях многих, тишине здесь в Москве быти, а я ныне увидал церковь паче и прежнего смущённу». Кто смутитель-то? Пётр Михалыч, чуешь, на кого кивает этот дурак?! «Не сладко и нам, егда рёбра наша ломают и, розвязав, нас кнутьем мучат и томят на морозе гладом. А все церкви ради Божия страждем». Они страждут, а царь только и знает, что ереси плодит. Выхватил из нового служебника словцо и тычет своему царю в самую харю: «духу лукавому молимся». Вели, Пётр Михайлович, прислать ко мне подьячего из Тайного приказа. Всех научу, как письма царю писать! Прикажу сжечь Аввакума.
В царских дворцах стены с ушами. За прибежавшим на зов царя подьячим дверь не успела затвориться, как явилась Мария Ильинична.
— Уж и за дровишками небось послал?! — закричала на мужа, не стыдясь чужих глаз и чужих ушей. — Правды ему не скажи! Одного лису Лигарида слушаешь. Он тебе в глаза брешет, а ты и рад. Хочешь, чтоб Москва мясом жареным человеческим пропахла?
Царь струсил, а Пётр Михайлович в ужасе выскочил вон из комнаты.
— Матушка, про что шумишь? Кто тебя прогневил? — спросил Алексей Михайлович невинно, но Мария Ильинична так на него глянула, что головой клюнул.
— Совсем уж с греками своими с ума спятил! Не обижай русаков, батюшка. Коли отвадишь от себя русаков, чей же ты царь-то будешь?
Постояла перед ним, величавая, прекрасная, и ушла.
Алексей Михайлович глянул на подьячего.
— Ты вот чего... Садись-ка да пиши быстро. Совсем дела запустили. Пиши к Демиду Хомякову в Богородицк. Жаловался, что плуги многие да косули заржавели. Пиши: пусть не бросается ржавыми-то! Пусть всё ржавое переделывает во что сгодится.
Пока подьячий писал грамотку, Алексей Михайлович достал хозяйственную книгу.
— Шестого августа просили мы прислать из Домодедова на Аптекарский двор двадцать кур индийских.
— Так их прислали, великий государь.
— Прислать-то прислали! Я просил, чтоб сообщили остаток.
— Сообщили, великий государь. Принести запись?
— Принеси.
Подьячий умчался.
Алексей Михайлович вытер платочком взмокшее лицо. Понюхал платок. Розами пахло. Царица-голубушка розовым маслом на его платки капает, для здоровья. Запах был чудесный.
— Фу! — сказал Алексей Михайлович и тотчас вспомнил про Аввакума, позвонил в колокольчик. На зов явился комнатный слуга.
— За Петром Михайловичем сбегай, за Салтыковым.
— Он здесь.
Явился Пётр Михайлович.
— Ты вот что, — сказал государь, с ужасным вниманием пялясь в хозяйственную книгу. — Ты сходи к Аввакуму, скажи ему, пусть о Пашкове толком напишет. Да ещё скажи: довольно ему людей простодушных распугивать. Не куры. Мне говорили, где Аввакум побывал, там церкви пусты... Узнай всё и доложи о запустении, верно ли?
В комнату вбежал подьячий, быстрёхонько поклонился, раскрыл книгу.
— Вот, великий государь! В Домодедове осталось тринадцать петухов, двадцать девять куриц, сто сорок одна молодка.
30
Хиротония и хиротесия — так первоначально назывался обряд, когда лицо, пользовавшееся авторитетом, возлагало руки на голову больного. Хиротесия имела целью исцеление от физической немощи, а хиротония сообщала известное духовное достоинство. В религиозно-церковном, литургическом отношении значение этих слов неодинаково. Хиротесия бывает при посвящении в низшие церковные должности (чтеца, певца, иподиакона), при хиротонии — во диакона, пресвитера, епископа. Более современное употребление этого понятия — посвящение в священника — называется рукоположением, а о хиротонии говорят при посвящении в епископа.