— Батька, я сейчас рожу! — прошептала Анастасия Марковна, притягивая к себе Аввакума за белую, в инее бороду.

   — Подожди, матушка! Господи, подожди! — просил Аввакум. — Эй! Эй! Скоро ли Мезень-то?!

Полозья под нартой аж посвистывали, не езда — лёт, да только вёрсты белой пустыни немереные.

   — Эй! — кричал Аввакум, задыхаясь от жгучего воздуха.

Самоед, который вёз Акулину с Ксенией, пошевелил своих оленей, догнал Аввакума.

   — Скоро, батька, Мезень.

   — Баба у меня родить собирается.

   — Ничего, батька! Родит так родит. Положи дитя себе В малицу, не замёрзнет.

   — Эх ты! — махнул рукой Аввакум, — Господи, смилуйся!

Смилостивился.

Почти успели. С нартами, бегом занесли Анастасию Марковну в съезжую избу. Ещё и дверь за собой не закрыли, закричало дитя новорождённое.

   — Живёхонек! — радовалась младенцу повитуха, присланная воеводшей. — Малец-молодец!

Воевода Алексей Христофорович Цехановецкий, хоть и служил уж так далеко, что дальше некуда, на краю Ледовитого моря, душу и сердце своё не заморозил. Аввакума и двенадцать его горемык с новорождённым велел поставить в просторной, тёплой избе.

   — Держать вас долго не смею, — сказал воевода, — но пока крестьяне пришлют подводы, хоть роженица в себя придёт...

   — Как младенца-то везти? — тряс головою Аввакум.

Алексей Христофорович вздыхал, разводил руками.

   — Медвежьи шкуры вам дам. Может, и довезёте. Не знаю... От Мезени до Пустозерска три раза, как от Мезени до Холмогор. И вся зима впереди.

   — Ох, недаром, видно, родился бедный мой сын в день памяти мучеников-младенцев, от Ирода в Вифлееме избиенных.

   — Бог милостив! — сочувствовал воевода.

Да как же не милостив! Взбунтовались крестьяне: ни прогонных денег не дали на подъём тринадцати опальных, ни лошадей. В крещенские морозы в Пустозерск ехать — всё равно что в прорубь кинуться.

Воевода бунту обрадовался, послал царю отписку о том, что протопоп Аввакум с семейством, с домочадцами прибыл в Мезень 29 декабря, а также об отказе крестьян дать деньги и подводы до Пустозерска, испрашивал позволения поставлять «корм» ссыльным.

Аввакум тоже написал челобитие, умоляя не гнать из Мезени, не погубить новорождённого Афанасия. Нарёк протопоп сына именем даурского воеводы, мучителя своего, ибо раскаялся Афанасий.

   — А ведь Пашков-то помре! — узнав, в честь кого назван новорождённый, сообщил Алексей Христофорович.

   — Как помре?! Я его перед высылкой постриг.

   — Помре! Мне о том двинский воевода писал, князь Осип Иванович Щербатов.

   — Чего ради жил человек?! — пришёл в сокрушение Аввакум. — Терзал людей, не боясь Бога, а как убоялся — помер.

Вышел от Цехановецкого протопоп, молился о душе Афанасия Филипповича под небесными всполохами, на заснеженной земле, объятой долгой зимней ночью. И вывел Господь на небесах письмена, букву «аз». Страшно стало Аввакуму: хвостатая звезда, письмена хвостатые. Велика и непроницаема тайна студёных земель на краю студёного моря... И не тщись разгадывать, о прощении моли.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Зима — сон, да мышка проснулась. Пробежала от куста до куста, цепочка следов протаяла до земли, загулькала младенцем вода под снегом. А как поднялся, как расцвёл в проталине подснежник, так и снега не стало.

Вчера грачу радовались, зарянкам душа подпевала, а уже соловьи гремят над убывающим половодьем.

В Иверском Валдайском монастыре — детище святейшего Никона — случилось весною чудо.

Когда иеродьякон на всенощной возгласил моление о святейшем патриархе, возликовала из алтаря, грянула соловьиная сладкоголосая трель. Изумились знамению иноки, а птаха на радость братии выпорхнула через Царские врата и села на патриаршее место, на кровлю. Тут и пришла несчастная мысль: поймать соловья, отвезти в Новый Иерусалим святейшему. Принесли лестницу, служка изловчился, накрыл птаху шапкой, а соловей в шапке и не встрепыхнулся. Умер.

Прочитал Никон письмо из Иверской обители о соловье, побледнел.

   — Пел я Господу песнь, как птица... Скоро, знать, умолкну. Не о соловье сия весть — о конце моего служения.

Молиться ушёл в заалтарный придел Лонгина-сотника, недостроенный, никак не украшенный. Лонгин — свидетель величайших тайн Господа Бога. Это он стоял с воинами на Голгофе у подножия Креста. Он пронзил копьём рёбра Спасителю, пресёк страдание. Видел Лонгин Святое Воскресение, и он же отверг золото иудеев, желавших купить лжесвидетельство о похищении тела Господа учениками Иисуса Христа.

   — И мне было дано копьё! — ужасался Никон. — И я стоял у Голгофы и у Гроба Господня на страже, но сам — сам! — положил копьё на землю. Ушёл самочинно с назначенного начальником места.

Обхватя руками голову, кинулся прочь, но в «Гефсимании» опамятовался. Вспомнил мужика, приходившего за благословением с землицей со своего поля.

   — Господи! Всё ты взял у меня, у недостойного! Велик был дар. Подай же хоть кроху от былого моего счастья честному сеятелю! Да будет его нива, как у того работника, которому господин вручил пять талантов!

Принялся читать молитвы, но не растопил камень на сердце. Не было святого огня в словах. Об иноках Валдайского монастыря раздумался. Что за глупые люди! Кинулись соловья ловить. Мало им было чуда? Пожелали чудо в клетку посадить.

   — Тебе, тебе угождая!

Биться бы головой о стены, пока не заплачут. Так ведь не заплачут. Самому зарыдать — глаза сухие, как песок в пустыне.

Осенило.

   — Не послать ли царевичу просфору?

Встрепенулся, но тотчас понял — за соломинку хватается. Не дойдёт просфора до Алексея Алексеевича. Пришлют Матвеева допрос чинить. Распри, мол, затеваешь? Между отцом и сыном?

Гетман Брюховецкий на ум пришёл. Вот она, последняя надежда, — помириться с царём через приязнь малороссов. Брюховецкий просит на митрополию русского владыку, чтоб духовенство не кидалось к полякам за маетностями, платя двоедушием...

Гетман собирается в Москву руку царю целовать. Не грех ему помянуть о Никоне. Кто был первым ходатаем по казацким делам? Кто подвиг царя принять Малороссию под его великую руку? От истребления спас?

Духовная бесплодная немочь надсадила сердце Никону, вышел из храма простоватый, как никогда. Тут к нему, прося благословения, подскочил странник, вязниковский поп Василий Фёдоров. Неказистый, рыжий, озабоченный.

   — Благослови, святейший! Выслушай! Беда у нас за Клязьмой. Соблазн и невежество!

   — Говори! — сказал Никон.

   — Здесь? — опасливо покосился поп на монахов.

   — Коли ты с доносом, так не туда пришёл. С доносом к царю ступай.

Несчастный поп перекрестился.

   — Тайна моя не больно велика. Уходят люди в лесные самочинные обители, ложатся в гроба, морят себя голодом до смерти. Конца света ждут.

   — Кто же смущает православных? Не Капитон ли?

   — Всё тебе ведомо, святейший! — изумился поп Василий. — Сам Капитон пропал, то ли помер, то ли в иные страны ушёл. Но се люди напали на моих прихожан! Иконы признают только старые, мощам святых поклоняться не велят. Дескать, вся их сила пропала! Просфоры твоего благословения отвергают, говорят, на них не крест честной, а крыж.

   — Просфоры с четвероконечным крестом даны нам от святых праотцов наших. Восьмиконечный крест — невежественное новшество, — сказал Никон. — Много ли заблудших?

   — Много, святейший! Наша слобода совсем запустела. Конца света люди ждут. Грядущий год от Рождества Христова — 1666-й. Три шестёрки кряду — число сатаны.

   — Господи! Закрыть бы глаза да бежать от сей дурости! Ступай к царёвым архиереям, поп! Дураков надо кнутами сечь, а я за бедных только и могу, что молиться да плакать перед Господом.

Осенил попа Василия крестным знамением и пошёл в келью, приказав никого не пускать к себе, никакими делами не тревожить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: