Ответ требовался письменный, но такой же скорый.
Помолился Афанасий Лаврентьевич перед иконой Спаса, попросил Господа Иисуса Христа:
— Тебе служу, Всевышний! Да будет воля Твоя, верни мне сына Воина в здравии, защити его от царского гнева... Соверши, Господи, по молитве моей. Ежели нужна Тебе иная служба от меня, грешного, — отрекусь от мира. Только сына не оставь!
Ответы написал краткие, ясные: «Сыну Любомирского пристойно быть в Москве. Сие поможет миру, а всему свету станет явно: сын великого человека, славного сенатора короны польской служит тебе, государю Московскому. Твоей же дружбе с кесарем такая служба не повредит, ибо Любомирский в милости у кесаря. Иметь царскую благосклонность к сыну такого вельможи не зазорно от людей и не ново, а полякам будет страшно. Что до казны, то если послать её самому Любомирскому — большой прибыли великой России от этого не будет: злая ненависть не возросла бы. Свои ратные люди зашумят. В чужую землю казну посылают, а у себя и хлебом и деньгами скудно».
Гонец увёз ответы и вскоре был опять во Пскове. С великой милостью: государь всея Руси пожаловал Афанасия Лаврентьевича чином окольничего. У Хованского желчь разлилась. Помирать собрался и помер бы, да Ордин-Нащокин прислал ему надёжного доктора, немчуру проклятую. Вылечил!
А гонцы не унимаются, скачут туда-сюда. Новоиспечённого окольничего царь и Боярская Дума назначили великим, полномочным послом на переговоры в Смоленск с великим послом короны польской. Ордин-Нащокину надлежало сдать воеводские дела Хованскому, ехать в Москву спешно, готовить наказ своему же посольству.
Обиднее всего для Хованского было новое, преудивительное назначение выскочки, псковского поместного дворянчика: не в товарищах ехал у родовитых Одоевского, Долгорукого, сам поименован великим послом. А в товарищи ему дан, кого он, Афонька мерзкий, пожелал, — родственничек его Богдашка Нащокин.
Теснят выскочки древние роды, сам царь тому потатчик. К добру ли? Потакал Иван Грозный мелкой сошке, и вместо природных царей являлись сначала Бориски Годуновы, а потом и Гришки Расстриги{35}.
В последний день перед отъездом из Пскова пошёл Афанасий Лаврентьевич на берег Великой.
Двадцать три года тому назад отправлялся он отсюда на первую свою большую службу, на тайную службу при дворе молдавского господаря Василия Лупу. Донесения посылал через монахов Густынского монастыря самому Фёдору Ивановичу Шереметеву. В царствие Михаила Фёдоровича Фёдор Иванович Россией правил.
Всё минуло. Нет уже молдавского господаря Василия Лупу. Хитрейший был государь, но как миленький выслушивал от молодого псковича укоризны.
— Великий посол! — вслух сказал Афанасий Лаврентьевич.
Думал ли о такой доле батюшка, уча сына латыни? Окольничий, наместник шацкий... Воин пошёл бы выше. Боярства мог удостоиться. Господи, ведь умён! На пять лет вперёд видит, чему быть. И всех его чинов — беглец.
Река Великая катила холодные осенние воды под холодные небеса. За поворотом к Снетогорскому монастырю разливалась широко, серебряно. Там, за белым горизонтом, великая бескрайняя земля белого царя. И не кого-нибудь, Ордин-Нащокина позвал белый царь к великому делу.
Трепетала душа, как у молодого, дрожала потаённо, как в былые дни перед Василием Лупу, когда тот вставал и молился на Спасов образ за государя Михаила Фёдоровича, за царевича Алексея Михайловича, чтоб показать ему, Афанасию, сколь он, господарь, предан Москве. Угождал турецкому султану, крымскому хану, сердцем лепился к короне польской — и грозил пойти под руку русского царя, потому и допускал русского дворянина столь близко до себя. Жребий таков у царств, лежащих под ногами великих государей.
— Великий посол!
Если Бог даст, можно совершить дело, славное в веках, соединить вечным союзом великую Россию со свободной, с прекрасной Речью Посполитой[40]. Вот когда славяне стали бы перед Богом первыми, первее возлюбленных жидов.
...Когда Ордин-Нащокин приехал в начале ноября в Москву, наказ великому посольству был уже готов. Составил наказ Никита Иванович Одоевский. Иные статьи показались мелочными, иные — гордыней и упрямством, а одна, чуть ли не самая главная, была всему посольскому делу проруха. Боярин князь Одоевский требовал установить границу между Россией и короной польской по Бугу.
Забыл, что Правобережная Малороссия начиналась уже на другом берегу Днепра. Казачьи полки этой земли не были под булавой гетмана Брюховецкого. Правда, гетман Правобережья Павел Тетеря, измученный бесчисленными изменами полковников, не имея помощи от короля, который сам бегал от маршалка Любомирского, изнемог, потерял веру в казачество, а потому положил бунчук, булаву и уехал в Польшу пожить мирным человеком, без славы, но зато не казня себя за поражения, за голод, за погибель Украины. Булаву поднял полковник Степа Опара. Памятуя об уроках Хмельницкого, Опара тотчас призвал татар, но татар переманил на свою сторону изворотливый Петро Дорошенко. Степу схватили, заковали в железа, отправили в Польшу. Дорошенко же провозгласил себя гетманом «тогобачной» Украины. «Граница» Одоевского обещала Московскому царству не долгожданный мир, а бесконечную войну.
У Афанасия Лаврентьевича опустились руки, посостязался в бесполезном споре с дьяками Посольского приказа, ударил челом царю: допусти, великий государь, до твоего царского величества говорить о посольских делах истинную правду.
8
Не лучший час избрал великий посол для высокой беседы. Алексея Михайловича изумили. Изумили до такой небывалости, что, гневаясь, не рукоприкладствовал, не ругал ругательски всякого, кто попадался на глаза, а... хохотал. Захохочет, хохоча, побледнеет, и щёки станут серыми, как пепел. Сидит молчит — и опять в хохот.
Из тюрьмы под Красным крыльцом бежали трое колодников. Могли бы все десятеро, да совестливые посовестились. Утекли же старец Селиверст, еретик, сподвижник неистового Капитона, а с ним двое безымянных братьев — языки резаные. Братья — на вид люди степенные — зело созорничали, поколотили в церкви Дмитрия Солунского у Тверских ворот попа с дьяконом. По новым книгам служили.
Изумился Алексей Михайлович.
У царя из-под носа злодеи белым днём на волю бегут. Не потеха ли? Спиридон Потёмкин, в иноках Симеон, совсем уж умирал, а прослышал о староверах, из царской тюрьмы бежавших, — смеялся. Три дня ещё пожил, приговаривая: «Дуется наш пузырь, дуется, а всё у него некрепко, как пузо!» Кто пузырь — не говорил. Да у кого пузо-то, будто квашня, дуется?
Белел Алексей Михайлович от гнева, только с мёртвого взятки гладки — ни языка обрезать, ни руки оттяпать...
Начальники стражи в ногах валяются: не казни, грозный царь, решётку воры изнутри подпилили, в хлебе, в пирогах передали колодникам напильник. Пришлось указ написать: «Хлеб для колодников, сидящих под Красным крыльцом и под Грановитой палатой, принимая от подающих, смотреть, нет ли в нём чего. Да чтоб податели милостыни с колодниками никаких разговоров не говорили».
«Друзья» Ордин-Нащокина, мстя ему за чин окольничего, не предупредили, сколь гневен государь. Ждали, какое поношение претерпит выскочка, но Алексей Михайлович, увидав перед собой умные глаза, строгое лицо, хоть и прищурился зло, хоть и сказал срыву, да не казня, а жалуясь:
— Вот кто у меня вечно недовольный. Режь правду-матку! В моём царстве всё наперекосяк, всё дуром сляпано. Куда ни поворотись, таратуй на таратуе.
Афанасий Лаврентьевич и рад был бы убраться с глаз долой, но царь указал ему на стул:
— Садись!
Воцарилось молчание. Алексей Михайлович пыхнул:
— Пришёл, так говори!
— Великий государь! — поднялся Афанасий Лаврентьевич. — Смилуйся, не хочу тебе досаждать, но и царству твоему досадить не смею. По наказу, который составил князь Одоевский, съезжаться с поляками — только усугублять распрю, растравлять старые раны.