29 декабря 1665 года стрелецкий голова Аврамко Лопухин послал в Приказ тайных дел отписку о поимке раскольников.
«И те государь люди, — писал Лопухин, — из изб рогатинами и из луков стреляли и застрелили моево приказу пятидесятника Федьку Яковлева под левую титьку. А стрелы государь их и железца у стрел их дело воровское, а не мастерское. А у старца жил мальчик лет пятнадцати Стёпкою зовут из Суздаля, а сказал мне холопу твоему, которые-де живут на озере Кшеве, те-де к себе подговаривают на двор и в пустыню и морят-де до смерти... А я холоп твой по лесам и по болотам со стрельцами ездил и из деревень мужиков проводников беру, и мужики государь, ведая те кельи, не скажут про них. И я холоп твой бью, а что выбью, то и укажут. А жёг государь я пустынь, келей с тридцать в лесах злых за болоты... А хлеба государь старцы и старицы и девки и мирские люди нихто не ест».
Две недели шастали по лесам за Клязьмой, забираясь и в Нижегородские леса, команды Лопухина и Матвеева.
11 января боярин Прозоровский послал в Приказ тайных дел заключительную отписку:
«Полковник и голова стрелецкий Аврам Лопухин мне холопу твоему сказал, что сыскал он в лесах под Вязниками и в иных местах восемь человек чернецов, двадцать пять черниц, пятнадцать человек бельцов, четыре девки, всего пятьдесят два человека и в том государь числе два человека наставников Вавило да Леонид... А в распросе чернец Вавило мне холопу твоему говорил: кто-де переменяет Божественное Писание, тот предтеча и антихрист. Церковь-де ныне не в церковь, святители не в святители, а иные государь непристойные и страшные речи он говорил, чего и писать невозможно. И я холоп твой ему Вавиле говорил, что он говорит вне ума своего, прельщением дьявольским и велел ему крестное знамение положить на себя по достоинству. И он Вавила про крестное целование говорил непристойные речи и плевал».
Другой наставник Леонид оказался на расправу жидковат. Покаялся, крестное знамение клал, как приказывали, Вавилу уговаривал, но тот и дыбу стерпел, и пытку огнём.
Не добившись покаяния, Прозоровский обвинил железом повитого старца в злохульных и непристойных речах и велел сжечь. Поставили в Вязниках сруб, согнали людей, сожгли еретика. Огнекрылые серафимы отнесли к Господу душу Вавилы на Суд, куда ему идти. Жестоко с жестоким обошлись царские слуги, а по людским суждениям — поделом получил.
Чернец Леонид на допросах показал: Вавила сестру Леонидову, сына и тёщу и многих иных, которые в лес приходили, запирал в кельи и морил голодом до смерти.
Пытали капитоновцев, чернецов и черниц, бельцов и белиц с пристрастием. Двадцать семь человек со старцем Леонидом приняли еду и крестное знамение, двадцать пять пытки вытерпели, безмолвия не нарушили, к еде не притронулись. Как их ни уговаривали, сколько над ними ни насильничали — не покорились, померли.
Разговорчивее других оказался парнишка Стёпка, суздалец. Показал Лопухину в Нижегородском уезде в Скоробогатовской волости ещё один скит. Кто здесь спасался, с каких пор, откуда пришли — ничего не узнали. Запёрлись в келье шесть человек мужского полу, сожгли себя. То, что шестеро их было, по костякам сосчитали.
Искали по лесам дьякона Антония, старицу Евпраксию, старцев Селиверста и Капитона — не нашли. Но потянулись ниточки в Вологду, в Кострому, в Шую, в Суздаль, во Владимир.
В Вологодские леса послал царь московский стрелецкого голову Мишку Ознобишина. В вотчине боярина Ильи Даниловича Милославского в сельце Блещееве взял Ознобишин семейство крестьянина Фомы Артемьева. В Лежском волоке, в Комельской, в Обнорской волостях в вотчинах князя Шаховского, дворян Беклемишева, Бренчанинова, иноземца Довларова сыскал и уличил в капитонстве семьдесят крестьян, но были и несчитанные. В поместье Довларова в двух избах сожглись добрые сеятели за восьмиконечный правый крест, за правое крестное знамение, сколько их было — не разобрались, но дознались: среди них сгорели кровные родственники старца Капитона. Шесть женщин да два мужика из семидесяти пойманных из-под стражи утекли. Ангел двери им отворил.
Алексей Михайлович отписки Лопухина и боярина Прозоровского сам читал. Следствием остался доволен, повелел: «Тем людям, которые учнут указывать пустынников, давать нашего государева жалованья и впредь нашим государевым жалованьем обнадёживать. Малому Степану дать жалованье первому, чтоб он и достальные пустыни указывал. Пусть и другие стараются, дабы лживых пустынников и пустынниц вывести всех до единого».
О благочестии и порядке пёкся великий государь. От того царского попечения случилась небывалая отроду гарь, запахло в русских лесах человеческим жареным мясом. Не в едином каком бору, а во многих борах, во многих землях...
14
В оный день, когда на Мезени не бывает дня, взыграло небо всполохами, умом не постижимыми.
Из радуг и белого дивного света встали во всё небо стены города, а каков город, рассмотреть было нельзя. Стены поднимались чреда за чредой.
Анастасия Марковна, выходившая за берестой на растопку, позабыла, что ей надо, побежала звать Аввакума, детей и домочадцев чудо глядеть. Аввакум, кипевший гневом, кляня отступников в очередном писаньице любезным детям духовным, заругался:
— Печка у стольких-то баб студёна! А им бы всё поглядки! Не нагляделись на мороку.
Перо бросил в великой досаде. Не одеваясь, не обуваясь, метнулся из избы по сеням, глянул, помчался одеваться.
— Прости, Марковна! Впрямь Вавилон али град Небесный.
Высыпали на лютый мороз всем семейством.
— Опускается! — первым догадался Прокопий, — Батюшка! Гляди, опускается.
Город, стоявший в зените, торжественно одолевая твердь небес, плыл к земле и доплыл, опершись светеярыми стенами на горизонт. Неба не стало. Первая стена сплошь опоясала землю, зелено-синяя, с кровяными разводами, дышащая, как человек. За первой стеной вставала другая и, поднимаясь вверх, суживала небо; за второй — третья стена, четвёртая, десятая, там уж и не углядеть, сколько ещё, и все они — за, а на самом-то деле внутри. На вершине же всего, в зените, переливаясь розовыми пламенами, кудрявое древо, а в самой-то вершине — прореха, чёрный немигающий глаз.
— Господи! Что есть диво Твоё?! — закричал Аввакум. — Господи! О чём свидетельствуешь? Вразуми!
От крика видение разом поблекло, краски погасли, белое в небе слилось с белым на земле, и только по древу в зените перекатывались сполохи радуг и вдруг растаяли.
— Уж не воротит ли нас в стольный град батюшка-государь? — сказал дома Аввакум.
Анастасия Марковна перекрестилась.
— Господи! Явил бы милость — в Мезени дал век скоротать!
— Пуглива ты стала, Марковна! — зыркнул глазищами Аввакум. — Бог даст, поправится Михалыч от Навуходоносорова безумия.
— Аввакум, Аввакум! Тебе и царь — Михалыч.
— Отчего же не Михалыч? Он хоть помазанник, но человек смертный.
— Подальше бы от таких смертных.
— Увы, Марковна! Дальше некуда. Разве что в Пустозерск.
Ужинали по-праздничному, заканчивалась рождественская неделя.
— Как на Тайной вечере сидим. С Афонюшкой двенадцать человек, — сказал Аввакум, окидывая добрым взором семейство и домочадцев. — Жаль, не мой черёд служить. Поучил бы народ. Чай, завтра Васильев день, с идольских времён много осталось дурости. Здесь, на Мезени, — не знаю, а в Нижегородчине в Васильев вечерок хлеб на пол сеют. По пшённой каше гадают. Коли под пенкой красная — к счастью, белая да мелкая — жди беды. Лихоманку заговаривают. На звёзды глядят. Увидят девичьи зори на Млечном Пути — в слёзы: ещё год в девках сидеть.
— Ой, батька! — покачивая Афоню, помолодела от доброго воспоминания Анастасия Марковна. — Заговорил о родной земле, а у меня, глупой, корова наша первая в глазах. Чернавка. Ты её привёл во двор, а она меня увидела да и подбежала. У меня хлеб в руках для неё был.
— Ведь махонькая, — обрадовался воспоминанию Аввакум, — а молоком заливала. Во всех горшках — молоко.