— А Сергия как встретили, ярославского спасского архимандрита?
— Как его встретили? Он с указом, а мы с собором: новые служебники в море утопили. Сергий грозить, а стрельцов с ним всего десятеро. Чуть было до греха дело не дошло: убили бы.
— Кто же теперь правит-то монастырём?
— Никанор со старцем Александром Стуколовым. Писали Питириму Новгородскому, просили благословить Никанора...
— Царь ныне благословение даёт.
— Знамо, что царь, а сие — ложь! Вот и я солгать навострился. Благослови, батька, хочу покаяться. Лишь бы отпустили. Не ведает ведь братия, сколь силён дьявол в Москве.
— Бог не дал человеку хвоста, чтоб по сторонам вилял, — сказал Аввакум. — Но и то правда, кто-то должен известить острова о содоме.
Раздались гулкие шаги, замелькал свет фонаря, к узникам пожаловал судья Патриаршего приказа Илья Кузьмич Безобразов.
— Из-за тебя, протопоп, не сплю. Велено спросить тебя, готов ли ты принести покаяние собору. Старец Герасим приехал супротивником честному греческому правилу, а увидел, что все архиереи служат по новым книгам, — смирился. Так ли говорю, старец?
— Так, — вздохнул соловецкий ходок.
— Неронов смирился!.. Упрямец из упрямцев. Он ведь учитель твой, Аввакум? Уснул ты, что ли?
Аввакум пошевелился, отёр лицо руками.
— Пророк Исайя сказывал: «Почто отвешиваете серебро не ради хлеба; почто труд ваш не в сытость». Развратилось царство хуже Израиля. Плоть украшают по-жидовски, дома изукрашены, кони в жемчуг убраны, а душа, как нищенка... Не дорога мне плоть, дорога душа.
— Что же сказать государю, протопоп?
— Что слышал, то и скажи.
— Не хочешь ты себе добра! — Безобразов даже головой покачал. — Езжай в башню свою! Не замёрзнешь летом, замёрзнешь зимой.
— Отмучиться мне в радость, — сказал Аввакум.
— Прочь отсюда! Прочь! — закричал, гневаясь, Безобразов.
Аввакум поклонился соловецкому старцу, поклонился Безобразову, пошёл, куда повели. Снова ехали лугами, но тихо было на земле перед пробуждением. Даже небо вздрёмывало, не чёрное, не синее, без облаков, без птиц.
Аввакум, сидя, забылся коротким счастливым сном: Марковна через луг спешила к нему. Босые ноги мелькали над травою, сама румяная, юная, как в четырнадцать лет, когда стала ему, семнадцатилетнему, супругой.
8
На другой день, не ведая, что отец ночью был в Москве и остался бы там, будь сговорчивей, пришли в монастырь Иван с Прокопом да брат их двоюродный Макар, сын Кузьмы. В какой башне батюшка сидит, знали от Ивана Глебовича, но подойти не посмели: стрельцы дозор несут.
Отстояли всенощную, спать легли в трапезной, с богомольцами.
На заре поднялись, пробрались к башне — не видно стрельцов. Окошко от земли низко.
— Батюшка! — позвал Прокоп, а батюшка заутреню поёт, не слышит.
— Батюшка! — крикнул в самую бойницу Иван.
Аввакум прильнул к узкой каменной щели.
— Ванюша, сынок! Прокопушка! И ты, Макар, с братцами.
— Батюшка! — Иван принялся протискивать в щель суму с едой. — Тут яички, батюшка. Пирог с грибами. Маслице... Прокоп, рыбу давай скорей! Батюшка, помилуй, о здоровье скажи.
— Бог воли не даёт, а здоровьем не обидел. Ледник подо мной, да ничего, не чихаю. Письмо моё для матери передали?
— Передали, батюшка. С обозом в Холмогоры отправили.
— Слава Богу!
— Вот, батюшка, серебро. Федосья Прокопьевна прислала. Помолись за неё.
— Себе оставьте. Мне Иван Глебыч пять ефимков сунул. Вчера ночью в Москву меня возили. Много не уговаривали. Соловецкий старец там сидел. Передай Федосье и нашим верным людям: на Соловках новые служебники утопили. По-старому служат. Архимандрит Никанор у них за настоятеля. Бумаги бы мне да коломарь с пером. Я Ивану Глебовичу говорил.
— Макар! Давай котомку твою скорей. Сей миг, батюшка! Всё принесли. Ты письма будешь писать?
— Житие, ребятушки. Как покойница Евдокия наказывала. Приходите и в другой раз на зорьке, передам писаньице.
— Батюшка! Говорят, восточные патриархи едут, суд будут чинить.
— Они на земле кир, а на небе станут меньше нищих. Не боюсь, ребятушки, земных судий. Филиппа-бешеного не видели?
— Филиппа, батюшка, не сыскали, а с Фёдором, какой у нас жил, Богу вместе молились. Благословил тебя.
— Держи воров! Как смели с государевым узником разговаривать? — загремел голос игумена Викентия.
Прибежавшие стрельцы схватили всех троих.
Аввакум едва успел под сгнившую половицу спрятать еду и писчую казну бесценную — вороном налетел Викентий.
— Кто у тебя был, ослушник?! Как смел с ворами беседовать?
— Добрые люди приходили, — кротко ответил Аввакум. — Просили благословить. Чего ради такой шум поднимать, хватать невинных. Чем я страшен, узник, великому государю и тебе, начальнику над многими?
— Страшен! Страшнее чумы! — заорал во всё горло Викентий.
— Знать, не видел ты, господин, красную смерть, коль чумишь меня.
— Ищите, что ему передали воры! — приказал игумен стрельцам. — Может, нож, может, тайную пилку.
Засмеялся Аввакум.
— Больно велика пила нужна, чтоб башню распилить.
— Письма ищите! Письма! — снова взъярился Викентий.
Стрельцы перевернули солому, ощупали одежду на Аввакуме.
— Ничего нет!
Игумен заматерщинничал, убежал чинить допрос арестованным. Ребята с испугу — не навредить бы сидельцу! — сказались племянниками Аввакума, детьми попа Кузьмы. Икону целовали, что писем не передавали, слов не передавали. И от дядюшки ничего у них нет и никогда не было: первый раз в монастыре.
Аввакум, видно, и впрямь страшен был властям. Целый день провёл Викентий в допросах. Ночевать задержанных отправил на конюшенный двор, а утром под сильной стражей приказал отвезти в Москву, в Патриарший приказ на дознание к Илье Кузьмичу Безобразову.
Повинились Иван с Прокопом перед большим начальником: со страху игумену наврали, от батюшки отреклись; Макар — племянник, они же — сыновья.
Ах, сыновья! Подступились к ребятам с пристрастием: от кого передавали письма, что сказывали на словах? Чьи те слова?
Потрещали молодые косточки. Да ведь одна кровь. Твердили, что Иван, что Прокопий, порознь и вместе:
— О здоровье батюшку спрашивали!
И ведь спрашивали.
Макара домой отпустили, но пришлось ему дать поручную запись: из Москвы без указа не отлучаться. Такую же запись взяли с его отца, с Кузьмы. Обоим велено было каждый день являться в Патриарший приказ, к дьяку Ивану Калитину: вот они мы, не ослушались, не убежали. А как убежишь, когда в поручателях — двенадцать человек! Попы Михаил, Афанасий, Иван, Тимофей, Яким, Исаак, подьячий, жильцы... Хорошие все люди.
Ивана с Прокопием целый месяц маяли допросами. Перед Успением смилостивились, отправили в Покровскую обитель, под начало монастырского строителя старца Брилла. Кириллу строго наказали: молодцов «держать в монастырских трудах, в каких годятца*.
9
Несколько раз царь слушал доклады о сыновьях Аввакума. А впереди было дело ещё одного чада: вернулся из бегов сын Ордина-Нащокина. Алексей Михайлович, желая порадовать великого посла, решил простить молодое безумство, отослать Воина к батюшке. Но уж больно честен и строг был Афанасий Лаврентьевич. Сообщая из Андрусова, как тяжко идут переговоры, жаловался на украинских казаков: пришли под Гомель, разбрелись по Литве, уводят людей в плен — лишь бы Россия не замирилась с Польшей. Жить мирно, пашню пахать, свой хлеб есть казаки никак не хотят. Ради вечного своеволия им нужна нескончаемая война. В этом длинном, как всегда, послании Афанасий Лаврентьевич с горечью предупреждал великого государя: «Узнал я, что сынишка мой, Войка, изо Пскова поехал к Москве, и тебе, великому государю, бью челом, надеясь на твою государскую по Боге бесчисленную ко всем виноватым милость, особенно же ко мне, беззаступному холопу твоему. Если бы вина его, Войкина, была отпущена и дошло бы до того, чтоб его послать ко мне, то твоему государеву делу будет помешка... За твоё государево дело никто так не возненавижен, как я... Воззри, государь, на Божие и на своё государское всенародное дело, чтоб оно мною и сынишком моим от ненавистей людских разрушено не было».