…В тот вечер я вернулся домой один, поставил на огонь чайник и, стоило ему закипеть, подрагивая запотевшей крышкой, вспомнил об Але. Ее лицо мелькало передо мной, пока мы спорили с Панкратовым, Аля смотрела на меня с негодованием. Но куда она исчезла потом? Где она? Почему ее до сих пор нет? И мною овладела знакомая тревога старого отца, но никогда она не была такой мучительной и неотступной.
Жидкая снежная кашица ползет по оттаивающим стеклам, от переплетов больничного окна на линолеум падает косая тень. Фрамуга чуть-чуть приоткрыта, и шнурок, привязанный к ней, раскачивается от ветра. Аллея, кирпичные столбы ограды, ворота со сторожихой. Видны дуги трамваев, скользящие по проводам. Жалкое существо со впалыми щеками валяется в смятой постели и неизвестно чего ждет…
После юбилейного вечера Аля ко мне так и не вернулась — они с Панкратовым ушли из университета и поженились. На кафедре наступило затишье, я же стал чувствовать вину и беспокойство. По слухам, Панкратов нигде не мог устроиться, а тут еще ребенок родился, и я предложил помощь. Молодожены снимали терраску за городом, был душный дождливый июль, низко желтела луна, и я отправился к ним. Предчувствуя тягостные минуты, толкнул калитку. Навстречу мне Аля несла ведро с водой, на ходу перекладывая его из левой руки в правую, чтобы не задеть смородинный куст и меня. Так бы и прошла мимо, если бы я первый не сказал «здравствуй», стараясь даже притворной мягкостью голоса убедить ее, что я не злой, не тиран, а хочу им добра.
Дочь поставила ведро на землю. У террасы мелькнула белая майка Панкратова, державшего малыша.
— Я привез немного денег, — сказал я, не решаясь отдать конверт дочери и осторожно подкладывая его на скамейку.
— Мы не возьмем, — коротко ответила Аля, как ни странно, заметившая мой жест, хотя смотрела в другую сторону.
— Как назвали маленького? — спросил я дрогнувшим голосом, чувствуя, что готов себя возненавидеть, убить за вызванную мною вражду, и все равно это ничего не изменит.
— Макаркой…
— Вы в любую минуту можете вернуться на кафедру, — выдавил из себя я, судорожно оглядываясь и ища взглядом калитку.
После этого я заболел и слег надолго. Начались обследования, врачебные осмотры, и я, не понимая причины моей болезни, вынашивал безумные замыслы: подкупить сестру, выкрасть историю болезни, прочесть, узнать… А что было узнавать! Так же, как после выстрела бывает отдача, все пережитое мною словно бы отдалось в каждой клетке моего существа. Стрелок я неважный, и моих сил хватило лишь на один-единственный выстрел. Может быть, этот выстрел был точным, но для Панкратова он оказался несмертельным, меня же (закон отдачи!) сразил наповал. Мой организм не выдержал и дал сбой. У меня был сердечный приступ, после которого стали отниматься ноги и начались другие неприятности, стоившие мне стольких седых волос. Но я верил, что поправлюсь. В больнице меня навещали друзья и коллеги с кафедры, а в один из дней в палату заглянула нянечка, обычно сообщавшая больным добрые вести. Она очень любила это делать и даже ревновала к тем, кто пытался ее опередить.
— К вам посетители, — сказала она, ожидая, как я обрадуюсь, чтобы и самой порадоваться тоже.
Я решил, что пришли из университета, и улыбнулся лишь для того, чтобы не разочаровывать нянечку. Наверное, делегация студентов, которых сняли с занятий, и они рады без памяти, или, не дай бог, Софья Леонидовна со своим сочувствием! Но вошли Аля с мужем. Я растерялся, стал зачем-то оправлять одеяло, попытался встать, протягивая им руку, но тут же заставил себя отбросить эту суетливость. Раз они здесь, значит, судьба. И я с облегчением откинулся на подушку.
Больше всего меня поразило, как Панкратов с Алей похожи. Словно брат и сестра: оба крепкие, одного роста, с грубоватыми чертами лица, он рыжий вакх, а она менада-вакханка. Аля поцеловала меня в небритую щеку беглым поцелуем и стала наводить порядок на тумбочке, рассказывая, как она волнуется о Макарке, оставленном под присмотром старушки пенсионерки. Но к ее волнению за сына примешивалось и волнение за меня, которое она старалась скрыть, словно оно навязывало нам примирение, нежелательное для обоих.
— Почему ты сам не сообщил? Вместо тебя посторонние люди…
Я махнул рукой и на посторонних людей, и на прочие мелочи, мешавшие наслаждаться сознанием факта, что дочь рядом со мной.
— Как твои ноги? — спросила Аля, избегая обнаружить своим вопросом, что предварительно успела поговорить с врачом, и придавая голосу и лицу невинное, ничего не значащее выражение.
— Пустяки, — ответил я.
— Старайся беречь себя.
— Не велика ценность…
— Папка! — пригрозила Аля, и это случайно вырвавшееся слово заставило судорожно сокращаться мои слезные железы. Взгляд будто туманом застлало…
— Я плохой человек. И негодный отец!
— Ну что ты! Что ты! — утешала меня дочь. — Ты хороший, просто ты немного поотстал в науке!
— Ты считаешь?
Я настолько смягчился и был расслаблен, что ощущал готовность со всем соглашаться.
— Конечно, Петр Петрович, — дружелюбно сказал Панкратов, выгружавший из саквояжа пакеты с замороженной клубникой.
— Спасибо… Я поотстал, а вы, значит, впереди!
— Да, нас приглашают… во многие вузы.
— В какие же?
— Во многие, папочка, — с интригующей улыбкой повторила Аля, как бы внушая, что до поры до времени вынуждена не расшифровывать подробности.
— Поздравляю. И вы по-прежнему полагаете, что в литературе все можно вычислить и запрограммировать?
— Уверены!
Меня подбросило.
— Ах так?! Тогда знайте, я буду с вами спорить, я буду бороться! Университетская кафедра никогда…
— Хорошо, хорошо… — Аля с досадой морщилась, как бы жалея, что начала этот разговор.
— …где угодно, но университет не место…
— Ты только не волнуйся.
— Пока я на кафедре… я…
Мне не хватало воздуха, чтобы высказать накипевшее негодование.
— Да, ты не допустишь, не позволишь… Это мы знаем, — успокоила меня Аля.
Я еще поворчал немного, словно снятый с огня чайник, затем лег на подушку, и мы стали есть оттаявшую клубнику.
Снова был апрель. Выписавшись из больницы, я сам заговорил с начальством об уходе. Я понимал: еще одно столкновение с Панкратовым и его верной ратью, и меня уже ничто не спасет. Об этом же предупреждали врачи, поэтому я скрепя сердце подал заявление, и меня торжественно проводили на покой, подарили на память мраморный чернильный прибор с выгравированной надписью и обещали приглашать в редколлегию университетских сборников. С мраморной доской под мышкой я вырвался на весенний бульвар. Воздух слегка горчил, отдавая жестью оттаявших водосточных труб, дворники скалывали лед и сдвигали лопатами сугробы, выталкивая их на мостовые. На душе у меня было горько…
Замену мне быстро нашли. Это был мой коллега, которого я хорошо знал и которому начальство вполне доверяло. Именно он-то и взял на кафедру Панкратова. Все ждали от меня бурного негодования и были уверены, что я вмешаюсь, постараюсь не допустить. Но вместо этого я позвонил Панкратову и поздравил его, хотя сам я остался без университета, как собака без конуры.
От слишком злой хандры я спасался шлянием по книжным магазинам, этим вернейшим средством. Я не мог из города поехать прямо домой, не побывав в Академкниге или Доме книги. Ругал себя, старался образумить — никак! Время, словно песок, текло сквозь пальцы. Бывало, собираюсь что-нибудь сделать, но вот звонок от знакомого букиниста, припасшего для меня томик «Вечерних огней» редчайшего издания, и бес щекочет мне пятки, я срываюсь с места и опрометью бегу. Если при себе нет денег, достану где угодно, но чтобы «Вечерние огни» у меня были. В лепешку разобьюсь ради них, а что потом?! Суну на полку и забуду, как не раз бывало. Главное — бег с препятствиями, азарт, который людьми, лишенными его в жизни, создается искусственно.
Одни пьют, другие обменивают квартиры, третьи, как я, носятся с книгами.