— Не надо, — говорит Ленка.
— Или Шестова. Вот он пишет — «Метафизика есть взвешивание вероятностей». Как вы думаете, дамы, а вдруг, кроме доходящей до нас действительности, существует ещё одна, хаотическая и не знающая закона?
— Это вы бросьте, — говорит Ленка. — Материя есть объективная реальность… ик… суче… существующая сама… ик… по себе…
— Это идеализм, Юра, — укоризненно произносит Августа. — Лена, тебе хватит.
— Идеализм? А зачем это вам, скажите на милость, срочно понадобился Гершензон?
Только честно?
— Он нам не нужен, — говорит Ленка. — На фиг не нужен. Это мы… ик… ему зачем-то срочно понадобились. Верно, Августа?
Августа молча кивает.
— Убр… надо было убрать могилу Гершензона. Мы и убрали. А их оказалось два.
— Кого?
— Гершензонов. Пошли убирать второго Гершензона и…
— Погодите. У вас что, общество друзей мёртвых Гершензонов?
— Да нет же. Один был ошибочный. Но ведёт себя так, как будто он и есть правильный Гершензон…
— Она хочет сказать, что против нас ополчилась эта самая объективная реальность, — пояснила Августа.
— Будь на моём месте кто-нибудь другой, — сказал доцент Нарбут, — он бы уже вызвал санитаров. Но поскольку объективная реальность, девочки, отнюдь не всегда материя, я вам, в общем-то, верю. Ещё коньяк, Люсенька. Да не переглядывайтесь, теперь плачу я. Так вот… Гершензон… не нравится мне, что у них тут темновато… Гершензон эмигрировал из Праги в тридцать девятом. В Страну Советов. И его, заметьте, не посадили. Как вы думаете, почему?
— Их человек, — уверенно говорит Августа.
— Учти, я этого тебе не говорил. Но очень, очень толковый математик. Ещё Бар Хилел на его работы ссылался… Одно меня только смущает… откуда у него могила? Он же не умирал. Он просто отошёл от дел.
Тусклый свет под потолком мигнул. Ленка затрясла головой.
— Что? — переспросила Августа.
— А я что-то сказал?
— Про то, что он… — она с трудом выговаривает, — не умер.
— Да в жизни я такого не говорил. Но лично я на похоронах не был.
— Юра, но ведь это совсем недавно было… Лет десять назад, не больше… Ты же в месткоме тогда был… или в профкоме.
— Да он к тому времени уже четверть века, как в институте не появлялся. Хоть и числился. И в институтских сборниках публиковался — «Дополнение к теории множеств», например… Жил затворником, никого к себе не допускал. Мы и пропустили похороны — не знали… Говорят, за гробом шли два каких-то цадика из синагоги, и всё. Нет у него родственников. И если вы надеетесь слупить с кого-то бабки за то, что лопухнулись и подчистили его могилку, то ничего вам не обломится.
— А на что… — убитым голосом произносит Ленка, — на что же нам надеяться?
Доцент Нарбут поглядел на неё очень внимательно.
— Мне кажется, я вас понял. Так вот… Есть такой Боря. Он тоже бывший математик. И тоже отошёл от дел. Теперь пишет историю синагоги. Рукописи, архивы… Попробуйте к нему. Только он никого к себе не допускает. Он даже из дома не выходит. И говорят, — голос его упал до шёпота, — говорят, что он никогда не раздёргивает занавеси. Не срывает покровы, одним словом.
— Если он никого к себе не допускает, — резонно замечает Августа, — то что он, извиняюсь, жрёт…
— Если бы он совсем никого к себе не допускал, он бы уже стал чистой сущностью.
А он пока ещё физическое тело. К нему ходит Генриетта Мулярчик. Знаете такую?
— Кто же её не знает. Но она странная немножко.
— Он тоже. Он — её кузен. Так что попробуйте через Мулярчик. Найдите к ней подход. Только учтите — я вам этого не говорил.
— Почему?
— Этого я тоже сказать не могу. Но он общается с миром только через Мулярчик.
— Что он о себе думает? — вдруг возмущается Августа, — он кто?!
— Никто… тень во мраке… Через Мулярчик, Лена.
— Ик…
— Ей пора на воздух… — виновато говорит Августа.
Доцент Нарбут широким жестом взмахивает Ленкиной курткой. Какое-то время они балансируют — он пытается прицелиться, а Ленка — попасть в рукава. Наконец совместными усилиями им это удаётся, но куртка почему-то всё равно сидит перекошенно.
На улице почему-то уже темно. Темнота невнятная, какая-то мутная, фонари плавают в ней, как рыбьи глаза…
— Августа, — стонет Ленка, — мне плохо…
— Меньше пить надо было, — зловеще говорит Августа.
— Если бы я не пила, пришлось бы тебе. А так я весь коньяк…
— Ты пила не коньяк. Ты пила мою кровь. Неделю жизни ты высосала.
— Я и своей не пожалела… ик…
— В подворотню… не блюй посреди улицы, умоляю… Господи, увидят меня с тобой, что подумают?
— Что ты сестра милосердия… Послушай, только честно… ты любишь своих студентов?
— А?
— Ну, любишь, радуешься, хочешь их видеть?
— Иди к чёрту, — устало говорит Августа.
Подворотня совсем тёмная, чёрные железные ворота приглашающе распахнуты, точно пасть Левиафана. Далеко, во мраке, горит одинокая, тусклая лампочка.
— Ты давай-давай, — приглашает Августа, — не стесняйся…
— Отвернись… ик!
— Вот наказание…
— Двери лица его… — бормочет Ленка, прислоняясь лбом к сырой стенке, — пламенники пасти его…
— Тебе уже лучше?
— Ага… лучше. Знаешь, кто тут живёт, в этом доме?
— Кто?
— Актриса Лохвицкая тут живёт.
— А ты, значит, блюёшь у неё в подворотне, — задумчиво комментирует Августа. — Это что, подсознательный акт? Или волевой?
— Это вообще никакой не акт, дурёха, — говорит Ленка отдуваясь. — Это процесс.
Непроизвольный. Ясно?
— Ясно… вот только… как ты к ней относишься, к актрисе Лохвицкой? В принципе…
— Замнём, — говорит Ленка, утираясь носовым платком.
— Может, ты и права, — задумчиво говорит Августа. — Может, в твоём безумии есть какая-то система… Порвалось покрывало реальности, говоришь?
— Я этого не говорю…
— Всё равно… Значит, это он… Но зачем? Почему? Если бы он только внятно сказал, что ему от нас нужно!
— А он не может, — говорит Ленка, осторожно переводя дух. — Он невербален.
— Чего?
— Невербален! Он, может, и не человек был вовсе! Дух! Элементаль!
— Чего?
— Элементаль, ясно?
— Откуда ты этого нахваталась, — устало говорит Августа.
— Нарбут иногда даёт кое-что почитать… то Гегеля… то Хайдеггера… То Дика Фрэнсиса… — Она вглядывается во тьму подворотни. — Смотри-ка… там какой-то человек сидит!
— Где?
— Да вон же… только что — никого, и вон тебе!
— Лена, он не сидит, — вдруг тихо говорит Августа. — И это не человек…
— Мамочки! — завизжала Ленка. — Бежим!
Они ринулись из подворотни прочь, в клубящийся туман, мимо выплывающих из мрака мокрых чёрных деревьев, мимо сонных фонарей…
На углу Гоголя, у светофора, мигающего рубиновым пламенем, они остановились.
— Чуть под машину не бросилась, — укоризненно говорит Августа, — совсем обезумела… Это всё твоё пьянство… Удержу не знаешь.
— Ты же сама сказала, — защищается Ленка.
— Что я сказала?
— Августа…
— Ты совсем сошла с ума со своим тетраграмматоном!
— При чем тут тетраграмматон?
— Понятия не имею!
Они молча смотрят друг на друга.
— Ты куда это меня притащила? — Августа почёсывает щиколотку, исколотую сухой травой. — Да ещё в такую рань… Это же дикое место. Тут одни маньяки!
— Перестань, — говорит Ленка, — куда надо, туда и притащила. Маньяки водятся в культурных насаждениях. Ещё в опере… Они так и кишат в опере. Ты что, кино не смотришь?
— Почему конкретно в опере?
— Не знаю. Может, у них тяга к прекрасному… Музыку любят.
— Музыку? — Августа вдруг настораживается. — А это что?
Откуда-то долетает слаженное многоголосое пение. Посреди пустыря, заросшего бурьяном и пижмой, оно звучит как-то диковато.
— Дети Солнца поют, — поясняет Ленка. — Они черпают энергию вселенной. Попирают почву, босые ноги, ну, знаешь…