65 лет назад, 5 февраля 1919 года в Сергиевом Посаде скончался русский философ Василий Васильевич Розанов. С тех пор ни одно его произведение не публиковалось в советской России, а сам он был предан не анафеме даже, а полному и казалось окончательному забвению. И лишь в последние годы в советской печати появился ряд работ, дающих хотя бы краткие и отрывочные сведения о жизни и творчестве этого философа, философа, имя которого по праву занимает одно из первых мест в мартирологе деятелей «серебряного века» русской культуры.
Мережковский, Бердяев, Франк, Булгаков, Флоренский, Шестов – в этом ряду стоит и фамилия Розанова. Все эти люди принадлежали к специфическому явлению нашей культуры, которое носит название русской религиозной философии и берет свое начало в творчестве Владимира Соловьева.
В то же время и личность Розанова и его творчество настолько оригинальны, что он явно не вписывается в общую канву русской религиозно-философской мысли.
Начнем с того, что, во-первых, Розанов был гораздо старше своих коллег. Если он родился в 1856 году, то Шестов и Мережковский – в 1866, Булгаков – в 1871, Бердяев – в 1874, Франк – в 1876, а Флоренский – в 1882. То есть в среднем между ними был промежуток в 15 лет. Поэтому можно сказать, что Розанов принадлежал вообще к другому поколению русской интеллигенции. Вместе с самим Соловьевым (который был старше его на три года) он являлся одним из старейших представителей русской религиозной философии.
Во-вторых, большинство современных Розанову мыслителей имело возможность продолжать свое творчество в эмиграции. Это, с одной стороны, позволяло им осмыслить и переработать пласт философских произведений, написанных в России (и следовательно, выйти на качественно более высокий уровень миропонимания, а с другой – позволило популяризировать и распространять свои мысли перед западной аудиторией. Розанов, как мы знаем, этой возможности был лишен. В результате лишь в 50-60-е годы западные исследователи русской философии стали обращать внимание на розановское наследие (Хотя следует оговориться, что в среде русской эмиграции Розанова не то чтобы зачитывали до дыр, но и не забывали. Так в 1929 году в Париже вышла брошюра Курдюмова «О Розанове», а в 1939 году в Берлине была опубликована небольшая работа Спасовского «В.В.Розанов в последние годы своей жизни»).
В-третьих, Розанов отличался от подавляющего большинства русских философов по своему происхождению. Если отцом Соловьева был официальный историограф Российской империи, а отцом Мережковского – видный чиновник дворцового ведомства, если Бердяев принадлежал к знатной дворянской фамилии, а Шестов был сыном еврейского фабриканта, то Розанов родился в семье бедного провинциального мещанина.
Сам он так отзывался о своем происхождении:
«Удивительно противна мне моя фамилия. Всегда с таким чужим чувством подписываю „В.Розанов“ под статьями. Хоть бы „Руднев“, „Бугаев“, что-нибудь. Или обыкновенное русское „Иванов“. Иду раз по улице. Поднял голову и прочитал: „Немецкая булочная Розанова“. Ну, так и есть: все булочники „Розановы“, и следовательно все Розановы – булочники. Что таким дуракам (с такой глупой фамилией) и делать.»
Конечно, это ирония. Однако, не только. Далее Розанов продолжает:
«Такая неестественно отвратительная фамилия дана мне в дополнение к мизерабельному виду. Сколько я гимназистом простаивал (когда ученики разойдутся из гимназии) перед большим зеркалом в коридоре – и „сколько тайных слез украдкой пролил“… в душе я думал: – Нет, это кончено. Женщина меня никогда не полюбит, никакая. Что же остается? Уходить в себя, жить с собою, для себя (не эгоистически, а духовно), для будущего. Конечно побочным образом и как „пустяки“, внешняя непривлекательность была причиной самоуглубления.»
В детстве и молодости для Розанова его происхождение, как и его внешность, служило источником нравственных страданий. И лишь в зрелом возрасте он мог со спокойной уверенностью писать:
«На кой черт мне „интересная физиономия“ или еще „новое платье“, когда я сам (в себе, в комке) бесконечно интересен, а по душе – бесконечно стар, опытен, точно мне тысяча лет, и вместе юн, как совершенный ребенок.»
Итак, вроде бы все прошло и на этой стороне розановской биографии можно было бы и не останавливаться; тем более, что родовитым коллегам Розанова не было ровно никакого дела до его происхождения. Правда, «деятели демократического лагеря» любили величать Розанова как минимум «канцелярской крысой», а то и простым русским «хамом». Но на это он спокойно отвечал:
«Со времени „Уединенного“ окончательно утвердилась мысль, что я – Передонов, или Смердяков. Мерси.»
Ведь на что на что, а на тогдашнее «общественное мнение» ему было глубоко наплевать:
«Как мне нравится Победоносцев, который на слова: „Это вызовет дурные толки в обществе“, остановился и – не плюнул, а как-то выпустил слюну на пол, растер и, ничего не сказав, пошел дальше.»
И все же я считаю, что о низком происхождении Розанова не следует забывать. Не следует уже потому, что он, органически войдя в состав русской духовной и интеллектуальной элиты, в то же время субъективно ощущал себя человеком неизмеримо более близким к народной толще России, знающим что-то такое, чего окружающим его высоколобым интеллектуалам никогда не понять. Речь здесь идет не о вывернутом наизнанку снобизме, а о том, что Розанов, «сделав себя» исключительно благодаря собственному уму, и ничего кроме ума не имевший – ни знатного происхождения, ни богатства, ни связей, – всегда вольно или невольно относился к своим коллегам с позиции «хитрого мужичка», немного придурковатого, но досконально знающего всю подноготную окружающих его людей. Розанов писал:
«Трех людей я встретил умнее, или вернее, даровитее, оригинальнее, самобытнее себя: Шперка, Рцы и Флоренского. Первый умер мальчиком (26 лет), ни в чем не выразившись; второй был „Тентетников“, просто гревший на солнце брюшко… Прочие из знаменитых людей, каких я встречал: Рачинский, Страхов, Толстой, Победоносцев, Соловьев, Мережковский, – не были сильнее меня … еще сильнее себя я чувствовал Константина Леонтьева (переписка с ним). Но над всеми перечисленными я имел преимущества хитрости (русское „себе на уме“), и может быть от этого не погиб (литературно), как эти несчастные („неудачники“). С детства, с моего испуганного и замученного детства я взял привычку молчать (и вечно думать). Все молчу… и все слушаю… и все думаю… И дураков, и речи этих умниц… И все бывало во мне зреет, медленно и тихо… Я никуда не торопился, „полежать бы“… И от этой неторопливости, в то время как у них все „порвалось“ или „не дозрело“, у меня и не порвалось и, я думаю, дозрело.»
Действительно, с чего Розанов начал свою творческую биографию? С издания в 1886 году, то есть уже в возрасте 30 лет, серьезной профессиональной работы «О понимании», свидетельствующей о глубоком овладении автором немецкой классической философией. Какое разительное отличие от дебюта Булгакова, Бердяева, Франка и подавляющего большинства других русских философов! Ведь все они в молодости чуть ли не поголовно принадлежали к числу «легальных марксистов», и таким образом их философские взгляды целиком умещались в рамки «ярмарочного писка грошовой истины» и международного трясения зоциаль-демократическими пеленками. Ужасно, но Бердяева в свое время выгнали из Киевского университета за социалистическую пропаганду. Бердяев член киевского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» – какое пошлое начало для такого крупного и оригинального мыслителя! Булгаков, автор «Света невечернего», был, к стыду своему, и автором «О рынках при капиталистическом производстве», а Шестов, едкий критик и изощренный диалектик, защитил в молодости диссертацию «о положении русского рабочего класса».
Создается впечатление, что русская интеллигенция испытывала в то время какое-то болезненное влечение к марксистской идеологии. Одной из причин этого являлся в общем-то низкий уровень философской культуры в тогдашней России. Достаточно сказать, что первый философский журнал («Вера и разум») был основан у нас лишь в 1884 году, то есть более чем столетнего существования русской журналистики. В таких условиях на читающую публику большое впечатление производили в частности научно-популярные статьи Плеханова. Сам Плеханов был слабо знаком с трудами европейских философов, но любил употреблять выражения типа: «еще Аристотель говорил, что…» или «всем известно знаменитое высказывание Канта…»; или «как писал старик Гегель…» и т. д. Такое панибратское отношение к корифеям мировой философии совершенно деморализовало литературных противников Плеханова, но одновременно – и в этом неоспоримая заслуга русского марксизма – пробуждало интерес к изучению философии. Началось повальное увлечение философской литературой. От Плеханова, бывшего примитивным компилятором энгельсовской «системы», перешли к изучению работ самого Энгельса. При этом выяснилось, что «система» Энгельса есть не что иное, как очень грубая и поверхностная интерпретация гегелевской философии. Поэтому от «энгельсированного» гегельянства, «поставившего Гегеля с ног на голову», перешли к изучению собственно гегелевского наследия. При этом его система стала неизбежно осмысляться как всего лишь часть немецкой классической философии. Тогда от Гегеля перешли к Фихте и Шеллингу, затем к Канту. Возникло русское неокантианство. Оно не дало России первоклассных философов, но его культурное значение было огромно. Оно создало научные кадры и среду для возникновения (и существования) самобытных русских мыслителей.