(Следует оговориться, что приведенная здесь схема во многом условна. В частности, следует учитывать творчество классического славянофильства, но оно не оказало – увы – прямого воздействия на читающую публику. Философская аудитория появилась в России лишь в конце XIX века. И удалось ее создать именно пропагандистам марксизма. Кроме того, конечно трудно расчленить реальный процесс формирования отечественной философии на ряд строго определенных этапов. На самом деле все это было более слито, происходило одновременно на разных уровнях. Но в общем и целом картина была примерно такая.)
Однако причина популярности марксизма в конце прошлого века не исчерпывается его маскировкой под философию. Все-таки нельзя объяснить все эти «мировоззренческие катаклизмы» русской интеллигенции лишь естественной эволюцией русских философских воззрений. Есть в этом и нечто болезненное, выявляющее какой-то органический порок тогдашней культуры. Все эти скачки от поверхностной и плоской критики социальной несправедливости к глубочайшему и изощреннейшему умозрению свидетельствовали о каком-то культурном распаде, о потере цельности и органичности миропонимания. Россия находилась на переломе и этот перелом искалечил и разбил на трудносоединимые звенья творчество русских философов. Где, например, духовное, или на худой конец даже стилистическое единство ранних и поздних работ Бердяева? Ясно же, что статьи о Михайловском и «Самопознание» писали разные люди. Что общего между ссыльным студентом– социалистом и одним из основоположников современного экзистенциализма? У них нет даже общей страны, общей среды, связывающей их хотя бы формально. «Распалась связь времен». Я уже не говорю о Булгакове, сменившем сюртук профессора политэкономии на рясу священника. Воистину, творческая эволюция русских философов преисполнена неожиданностями. Хотя во всех этих головокружительных скачках присутствует своя логика, но это логика превращения гусеницы в бабочку, логика, раскалывающая личность и свидетельствующая о какой-то мучительной и в то же время наивной работе мысли. Зачем эти публичные раскаяния, это ломание табуреток и биение себя в грудь? Вспомним слова Розанова: «Я взял привычку молчать (и вечно думать)». Вот этого молчания, этой «неторопливости» и не было у других философов. А у Розанова было. И оттого «в то время, как у них все порвалось или недозрело», у него и «не порвалось» и «дозрело».
В самом деле. Розанов пожалуй единственный русский мыслитель, который никогда не менял своих взглядов. И в этом четвертое отличие Розанова. Конечно, в молодости он испытал период нигилизма и атеизма, зачитывался Боклем и Спенсером и т. д. (Говорю «конечно», так как в сущности материализм неизбежен для любого начинающего мыслителя.) Но он молчал. Весь процесс нравственной перестройки произошел у него внутри и не является этапом творческой биографии. Все его творчество вполне цельно и гармонично, и он со спокойной душой подписался под любым своим высказыванием.
Это может показаться парадоксальным, так как сплошь и рядом Розанов по одному и тому же поводу высказывал диаметрально противоположные суждения. По словам Бердяева для Розанова характерно «рабье и бабье мление перед сиюминутной действительностью»:
«(Розанов) не мог противостоять потоку националистической реакции 80-х годов, не мог противостоять потоку декадентства в начале XX века, не мог противостоять революционному потоку 1905 года, а потом новому реакционному потоку, напору антисемитизма в эпоху Бейлиса, наконец, не может … противостоять подъему героического патриотизма и опасности шовинизма» («О „вечно бабьем“ в русской душе», «Биржевые ведомости», 1915 г., 14-15 января)
На первый взгляд упрек Бердяева не лишен оснований. Действительно, Розанов всегда шел в фарватере общественных интересов. Его творчество отличалось необычайной «злободневностью». Будучи активнейшим и плодовитейшим публицистом (полное издание его статей займет десятки томов) и одним из ведущих сотрудников знаменитого «Нового времени», Розанов всегда находился в гуще событий, крайне чутко откликаясь на малейшие изменения общественного настроения. Причем, эти отклики могли идти на совершенно разных уровнях. Розанов одной рукой мог писать газетные фельетоны, а другой – философские эссе. Причем, факт удивительный, между тем и другим не было четкой грани. Часто фельетон завершался философским обобщением, а философская лирика прерывалась почти нецензурной руганью. Более того, Розанов мог одновременно оценивать событие с противоположных точек зрения и рассылать свои статьи в издания совершенно разных направлений: от махрово-черносотенных до махрово-красных и от научно-популярных до эстетски-декадентских. Он был всеяден. Но при такой пестроте, внешнем разнообразии и противоречивости, переходящей иногда в прямое «ренегатство», Розанов всегда оставался самим собой; и какое бы его произведение мы не раскрыли, всегда почувствуем, что автором его является именно Розанов.
Перед самой смертью Розанов в письме к Эриху Голлербаху особо подчеркнул, что его творчество «разрозненное, но внутренне стройное и цельное». В «Уединенном» же Розанов писал:
«Меня даже глупый человек может „водить за нос“, и я буду знать, что он глупый, и что даже ведет меня ко вреду, наконец, „к вечной гибели“: и все-таки буду за ним идти … Иное дело – мечта: тут я не подвигался даже на скрупул ни под каким воздействием и никогда; в том числе даже и в детстве. В этом смысле я был совершенно „не воспитывающийся“ человек, совершенно не поддающийся „культурному воздействию“ … На виду я – всесклоняемый. В себе (субъект) – абсолютно несклоняем: „не согласуем“. Какое-то „наречие“.»
Вот этой «абсолютной несклоняемости», этой «внутренней стройности и цельности» Бердяев видимо не смог тогда понять. Не смог понять или хотя бы почувствовать Розанова – «ужасного неряху» и «шалопая», но бывшего, как мы уже знаем, «себе на уме».
«Сочетание хитрости с дикостью (наивностью) – мое удивительное свойство. И с неумелостью в подробностях, в ближайшем – сочетание дальновидности, расчета и опытности в отдаленном, „в конце“.»
Так писал о себе Розанов в «Опавших листьях», произведении, состоящем из нескольких сотен «листьев», в беспорядке насыпанных в короб. Но все-таки, в конечном счете, «в конце», «в отдаленном» все эти листья сливаются в нашем мозгу в ослепительную точку абсолютной истины, прожигающей перегородку между читателем и писателем. А после этого, после того как розановский мир становится нашим миром, и уже не ясно, где кончаются его мысли и где начинаются наши, после этого совершенно отпадает потребность в какой-либо системе, то есть откуда-то извне навязанной схеме. Ведь систематизация нужна для понимания других, а не себя самого. Розанов же становится частью нашего "я". В русской культуре, возможно, лишь еще один человек – Пушкин – обладал этой удивительной способностью органичного проникновения в мир чужого "я".
Пятой принципиальной особенностью Розанова является его глубокая «реакционность». Если большинство русских философов стояло на прямо социалистических или в лучшем случае элементарно либеральных позициях, то Розанов был искренним и последовательным монархистом. В этом отношении он не только стоял особняком к русскому образованному слою, но и подвергался систематическому гонению и травле, вплоть до исключения из числа членов Религиозно-философского общества.
Это произошло в 1914 году, причем на его место был избран третьестепенный компилятор Г.О.Грузенберг. Исключение тогда мотивировалось как протест против «контрреволюционных» и антисемитских статей Розанова («Не нужно давать амнистии» в «Богословском вестнике», «Андрюша Ющинский» и «Наша кошерная печать» в «Земщине» и др.) Сам факт исключения из Религиозно-философского общества его старейшего члена, причем исключения по мотивам не имеющим ничего общего ни с религией, ни с философией, был встречен в интеллигентских кругах вполне положительно.