ГЛАВА IV
Огромный заводской двор с самого утра был наполнен разноголосым людским гулом. К наспех сколоченной из неструганых досок трибуне, обитой красным полотнищем, стекался народ — от проходных, со стороны заводоуправления, из цехов, из складов.
Парамонов смотрел из окна своего кабинета на центральную площадь завода и видел, как с каждой минутой пестрая толпа у трибуны наливалась, густела. Вездесущие мальчишки, вкладывающие в слово «война» свой особый, ребячий смысл, карабкались на бетонные барьеры фонтана, устраивались на обрубленных суках рогатистых тополей и, словно назло отцам и матерям, с трудом сдерживали распирающее их детские души возбуждение. За последние годы каждый из них не раз посмотрел «Чапаева», наизусть знал диалоги киногероев из фильмов «Трактористы», «Граница на замке», мог разыграть в лицах «Щорса» и «Котовского»…
— Ну что ж, пора! — услышал Парамонов за своей спиной голос директора завода, тоже смотревшего из окна парткома на заводской двор.
— Да вот поджидаю академика Казаринова, обещал подъехать, — бросил через плечо Парамонов и в тот же момент увидел у трибуны седого старика.
— Академик точен. Он уже пришел, — сказал директор, вытер рукавом рубахи со лба пот и быстрыми шагами вышел из кабинета.
Парамонов волновался, у него даже дрожали руки. За последние десять лет партийной работы приходилось выступать с разных трибун — с больших и с малых. Не раз держал он речи на торжественных предпраздничных заводских собраниях перед тысячной аудиторией, часто приходилось выступать в прениях на пленумах горкома и райкома. И он всегда волновался. Но не так, как сейчас.
Увидев продирающегося через толпу директора завода, Парамонов застегнул верхнюю пуговицу чесучового кителя и стремительно вышел из кабинета — ведь митинг открывать ему, секретарю парткома. Первые слова, как мыслилось Парамонову, должны быть горячими, как расплавленный металл, такими, какими они клубятся в его душе. А какие они, эти слова, — Парамонов не знал.
Пробираясь к трибуне, на которой стояли председатель завкома, академик Казаринов, инструктор райкома партии, а также начальники цехов, Парамонов почувствовал, как кто-то крепко сжал его локоть. Он обернулся и в первую минуту растерялся. Махая обрубком правой руки, вахтер из второй проходной, которого на заводе все шутливо называли Ерофеем Киреевичем, хрипловатым голосом произнес:
— Николай Георгии, ты эта… не гляди, что я не принес ее с японской… Если нужно — ездовым пойду! Одной запрягаю…
Парамонов на ходу бросил вахтеру что-то невразумительно-сбивчивое и, с улыбкой кивая ему, с силой разжал руку старого солдата.
На трибуну Парамонова втащил кто-то, он даже не успел разглядеть лиц, склонившихся к нему.
И тут, как назло, запропастилась куда-то бумажка, на которой Парамонов записал две первые фразы своего выступления.
Парамонов постучал пальцем но микрофону. Прислушиваясь к гулким щелчкам, доносившимся из репродукторов на столбах, покашлял в кулак. Его худые щеки б косых лучах солнца темнели провалами.
Скользя взглядом по замершей толпе, Парамонов увидел чуть в стороне одноногого инвалида, грузно повисшего на костылях. Сверху, с трибуны, он показался Парамонову горбуном — так высоко были подняты его плечи из которых как-то неестественно торчала голова. В инвалиде Парамонов узнал отца молодого рабочего из шестого цеха Павла Ерлыкина. Отец Павла воевал в Первой Конной армии Буденного, был награжден орденом Красного Знамени. Ногу потерял в боях под Ростовом.
— Товарищи!.. — Голос, хлынувший из репродукторов на притихшую толпу, Парамонову показался чужим. — Грянула большая беда!.. Война!.. Коварный враг вероломно напал на родную землю, политую кровью наших отцов и дедов в минувшие войны. Обезумевший враг не щадит ни стариков, ни детей, ни женщин… — Парамонов прокашлялся, и снова взгляд его остановился на отце Павла Ерлыкина. — Слова сегодня излишни. На чашу весов брошена судьба Отечества, судьба наших детей, матерей и отцов. Откликаясь на призыв Центрального Комитета нашей партии, мы должны в кратчайший срок сформировать в столице нашей Родины добровольческие дивизии народного ополчения, обмундировать их, обеспечить всем необходимым для боевых действий. Настало время с оружием в руках грудью встать на защиту Родины. Я, командир запаса, отец троих детей, несмотря на имеющуюся у меня бронь, добровольно вступаю в дивизию народного ополчения. На родной мне земле завода, на которую я ступил мальчишкой-фззэошником, клянусь вам, дорогие товарищи, что до последней капли крови буду драться с врагом, напавшим на нашу землю!
Толпа загудела. Из середины ее раздались выкрики:
— Все пойдем!..
— Где будет запись?
— А женщин будут брать? — донесся до Парамонова тонкий женский голос.
— Дайте слово! Слова прошу!
К трибуне, расталкивая людей, пробирался отец Павла Ерлыкина. Это он просил слова. На трибуну по шаткому трапу ему помогли забраться два молодых парня в спецовках. Парамонов видел их недели две назад в общежитии. С одним из них даже разговаривал, но вот фамилию забыл.
Стоявшие на трибуне потеснились, уступая место инвалиду. По его серому, небритому лицу и лихорадочна горящим глазам было видно, что он волнуется.
Ерлыкин поставил костыли к барьеру трибуны и намертво вцепился в нее своими сильными огрубевшими руками. А когда вздохнул и выпрямился во весь рост на своей единственной ноге, Парамонов заметил, что ростом он был на полголовы выше всех стоявших па трибуне.
— Предоставляю слово герою гражданской войны, ветерану нашего завода Артему Захаровичу Ерлыкнну, — объявил Парамонов, и голос его в наступившей тишине прозвучал, как эхо в горах.
Товарищи!.. — Ерлыкин замолк — к горлу подступил ком. Он еще крепче сжал барьер трибуны, отчего пальцы на руках побелели. — Вон мой цех. Вон он!.. В него я пришел в четырнадцатом году шестнадцатилетним мальчишкой… Оттуда я ушел на гражданскую…
Головы собравшихся на митинг, словно по команде, повернулись в сторону, куда протянулась большая рука инвалида. А он показывал на литейный цех, над которым возвышалась громадная закопченная труба; из нее удавом выползал дым.
— Я уже не могу записаться в дивизию народного ополчения. Года не те. Да и деревянные кони, на которых я вернулся с гражданской, возят меня медленно. Но у меня есть сын! Мой единственный сын! Я вырастил его один. Сейчас он стоит на моем рабочем месте, в этом же цехе! — Ерлыкин снова протянул свою большую руку в сторону дымящейся трубы. Отыскивая кого-то в огромном людском море, он надсадно кашлянул в согнутую ладонь и нервно выкрикнул: — Павел, ты здесь?!
Собравшиеся безмолвствовали. Затихли даже неугомонные ребятишки, которым как-то сразу передалось общее напряжение.
— Ты здесь, Павел?! — снова прокатился над толпой голос инвалида.
— Я здесь! — донесся звонкий юношеский голос со стороны бетонного фонтана, усыпанного ребятишками.
Сдерживая внутреннюю дрожь, инвалид стал бросать в толпу горячие, как раскаленные болванки литья, слова:
— В ответ на призыв Центрального Комитета нашей партии, в члены которой я был принят на моем родном заводе, заявляю: мой сын, литейщик шестого цеха Павел Ерлыкин добровольцем идет в дивизию народного ополчения. И если потребуется, он отдаст за Родину свою жизнь. — Повернувшись лицом в сторону фонтана, откуда минуту назад донесся голос Павла, инвалид гневно бросил: — Ты слышишь меня, сын?
— Слышу! — ответил молодой Ерлыкин.
Руки инвалида крупно дрожали, и он не сразу отыскал поперечники костылей, а когда нашел, сразу же тяжело двинулся к трапу, чтобы сойти с трибуны. Дорогу ему преградил академик Казаринов. Он обнял Ерлыкина и поцеловал. Людское море загудело, зашумело. То здесь, то там над головами поднимались крепко сжатые кулаки, мелькали цветные косынки, всплескивались приглушенные выкрики, звонкие женские голоса остро прорезались сквозь мужские хрипловатые басы…