Игумен поглядел та рывкастые метания одинокой чайки над водами и заговорил уже без возбужденности, притомленно:
— Допрежь мы в Поморье с краю были, днесь же в самую кипень угодили.
— На сувой[5] угораздило, — скупо подтвердил кормщик.
— Истинно, на сувой. На нас злосчастье сошлося. Соловки-то отобьем, а проку? Все едино заперты. Без пособления загнием… Карлус-то ловко размыслил: к полякам да литве не приклонимся, изменным боярам на Москве, яко патриарх наш страстотерпец Гермоген, не покоримся и подмоги-де нам не сыскати, а посему… Посему будем просити свейской милости.
— Неуж дадимся? — не захотел поверить упористый Афанасий. — Мужики-то по всему Поморью в малые рати сбиваются, порато[6] теребят свеев. То-то Стюарт вспять прянул. Сломим его, небось, будет срок.
Иконно-темный лик старца посмурнел. Антоний тяжко вздохнул, сказал с присущей ему прямотой:
— Не отпущено нам, Афанасие, сроку. А мужики — не сила да и все в разброде: ин в лес, ин по дрова. Много ли яз в Суме справных ратников набрал? Горстку. Супротив воинства воинства и надобно. И ныне, а не опосля. Опосля будет поздно…
Игумен надолго замолчал, смотрел на море, перебирая в уме свои тревоги. Море уже не умиротворяло. Тяжелые думы не рассеивались.
— Не можем, мы мешкать, не можем, — наконец встряхнулся Антоний. — Вестимо, Жигимонт с Карл усом в тяжбе, ан обоюду на Русь ополчились. Едины корысть, и Карлус от своею не отступит. Миротворство вражье, сам ведаешь, — обман. В псалтыри еще помянуто. «Умякнуша словеса их паче елея, и та суть стрелы». Попался Шуйский на свейски уловки, нам же не след повторять старые промашка. Корелой вон поплатилися — проучены. Ныне опричь нас некому обличить искусителя, лжу его улестных словес, дати ему тут крепкий отпор, дабы неповадно было. — Антоний взмахнул костистым, в старческих пятнах кулаком. — Сице!.. Но не токмо от Карлуса угроза. Уж иные ухапцы объявилися — аглицкие. Намедни в Холмогоры их посланец наведывался, людишек втае посулами прельщал. Ох неспроста! Издавна аглицки торговцы на сии земли зарятся. Не наступил ли час уготованный? Поморье наше — врата широкие, оплошаем, и с моря беспрепятно тьмы тьмущие нанесет, вовсе не сдержать. Легко обинутися да тяжко отданное воротити.
Антоний устало навалился на посох, примяв узкую серебристую бороду. Закрыл глаза. Передохнув, твердо наказал:
— Все сии вести, Афанасие, донесешь до митрополита Исидора.
— До Исидора? — не мог спрятать внезапного смятения кормщик.
Игумен остро глянул на него.
— До Исидора в Новгород Великий. И пособления у Исидора же проси. В Новгороде рати довольно, не должен Исидор оставите без помощи, понеже не чужие мы ему.
Кормщик принахмурился: не лежала у него душа к новгородскому митрополиту.
До Антония Исидор был игуменом на Соловках. И тем памятен, что всегда провидел, кому угодить, а кому погодить. Еще при живом Федоре Иоанновиче, угадав патриарший загляд, стал превозносить Годунова и с воцарением того сразу же получил просимую жалованную грамоту на пошлины со всех торгующих в монастырских вотчинах. Умел находить выгоду. Ухищрениями величия достиг. Недаром ныне и залетел высоко.
Случилось Афанасию не поладить с Исидором. Отказался он принять монашеское пострижение, пожелал остаться вольным трудником. Призвал его Исидор к себе, начал уговаривать, а честный Афанасий и бухни: «Пошто господу принуда? Не земной же он владыка. Потому в него и верую, что пред ним все вровень». В изумление пришел Исидор от такой дерзости, но отпустил Афанасия с миром, знал: не переломить его, хоть кожу с живого сдирай, а умелого кормщика терять не хотелось. Только с той поры за Афанасием приглядывать стали, ко всякому его слову прислушивались. Но Афанасий как жил, так и жил, ни в чем себя не роняя. И отступились от нею. Однако он не мог простить Исидору тайного соглядатайства.
— Столкуюся ли я с Исидором, отче?
— Оттого и посылаю тя, что не отступишься, — с наставительной строгостью ответил Антоний. — Вот и держися до упора. Не мнишеско смирение надобно. Всякий мних обетами связан, всякий вострепещет пред митрополичьим саном, ибо подначален, и будет просить заступы, яко милостыни. А митрополит, веси, не прост, сторожек, уклончив. У него Делагарди под боком, и он без особой нужды рисковати не потщится. Посылаю тя, дабы уразумел Исидор: крайний случай у нас. Прямодушие же твое, ведомое ему, — тому порука.
— Чую, не миновать падеры[7], да уж ладно, — тряхнул постриженной в скобку русой головой Афанасий.
— Ано не вся еще ти забота. Не вся, — помягчавшим голосом молвил игумен. — От Исидора подмогу пошлешь, а сам дале следуй…
Предстоял Афанасию еще путь в Нижний Новгород, где, по верным слухам, затевали побег из заточенья католические лазутчики, бывшие соловецкие сидельцы, тайно сносившиеся с Мариной Мнишек. На все лето Афанасий покидал Соловки.
— Вовсе отвыкну от соловецкой селедушки, — в шутку посетовал кормщик, когда выслушал последние наставления игумена.
— Наготовим для тя, особь бочку засолим, — шуткой же отозвался Антоний и, обернувшись, позвал одного из стоящих вблизи монахов-стражников: — Эй, брате Гервасий!..
Монах подошел и сразу же бессловесно протянул игумену туго набитую кису.
— Возьми еси, — передал ее Антоний кормщику. — Трати, елико можешь. На лошадей не скупися и побогаче сряду купи, прибедняться нам не к лицу.
Они так же неторопко, как и шли сюда, воротились к обители, встали у раскрытых ворот. Послеобеденное почивание давно кончилось и было видно, что на монастырском дворе уже толкотно. Перед серой каменной громадой Преображенского собора молодой стрелецкий десятник учил приемам огненного боя нескольких работных. Трое чернецов, напружившись, несли на вытянутых руках из пекарни в трапезную груды свежеиспеченных караваев. Над ними скопом вились нахальные голуби. Низко поклонившись игумену, прошли в ворота престарелые схимники в обшитых спереди и сзади крестами ризах. Игумен, хотевший было последовать за ними во двор, снова обернулся к морю, оглядел до окоема и, чем-то успокоенный, спросил кормщика:
— Вечерню с нами отслужишь?
— Недосуг, отче, прости, — мыслями уже весь в дорожных хлопотах ответил Афанасий. — У меня на карбаске образок Николы Морского есть, ему помолюся.
— Ну, твоя воля, — все еще медлил Антоний. — Помятуй же крепко, велика на ти кладь, велика, яко и на нас. Ныне Поморье — наш Смоленск. Разумей!
— Разумею, отче…
Многие на русской земле уже теряли последнюю надежду на избавление от неисчислимых бед. Не на кого было уповать. Вконец досадивших шляхте своими неуступками великих послов Филарета и Василия Голицына Сигизмунд заключил под стражу и обобранных той же стражей до нитки спровадил в Вильну. Ополчение же под Москвой без пользы измотало себя поспешными попытками взять кремлевские стены. А в городах было такое брожение, такие разнотолки и метания, что не уяснить, кто за кого стоит ныне я чью сторону примет завтра; некоторые, что подальше от рубежей, что поглуше, вроде Перми, и вовсе словно бы отделились от всей земли и, пропуская мимо ушей отчаянные мольбы о помощи, продолжали жить своей привычной замкнутой жизнью. И только Смоленск оставался единой опорой надежды, несокрушимым столпом русской чести и мужества, светочем непокоримого духа.
Но в ту ночь, призрачно-блеклую и немотную, будто околдованную, какая была в Беломорье, в ту ночь, когда Афанасий с двумя пособниками-гребцами по убылой воде отплыл от Соловков и, минуя ближние луды с памятными старыми крестами на них, подосадовал, что забыл попросить игумена поставить ему такой же крыж, если не доведется вернуться, когда, выйдя на шломень, сноровисто поднял прямой парус, чтобы ходко идти под ним к Новохолмогорскому городку[8] на устье Двины, в ту самую ночь Смоленск пал…