Вызвав меня в прошлый раз, хотел он добиться от меня, какого цвета занавески следует ему повесить в кабинете, какому материалу отдать предпочтение (бархату, шелку, тюлю либо органди) и какому крою: маркизы, портьеры и проч. Еле я отговорилась, всё объясняла сдуру, что я по т е х н и ч е с к о й э с т е т и к е специалист, индастриэл дизайн, а не интериор.

Всякому, входившему в директорский кабинет и произносившему приветствие с именем и отчеством вкупе, суждено было, передернувшись, переводить взгляд с гладко выбритого директорского лица на висящий над его головою в простенке между двумя огромными старинными окнами портрет одного из великих вождей (один мой знакомый первоклашка спрашивал: почему вождь, разве мы индейцы?), с которым был директор полный тезка; всякий раз, дождавшись типовой реакции, директор еле заметно усмехался и поправлял очки.

Вместо того, чтобы сверить тезку с тезкой, я хмуро уставилась в очередной раз на очередной начальственный умопомрачительный галстук, чем директор был не вполне доволен.

Он простер руку к торцевой стене, в центре которой висел в донельзя позолоченной барочной раме огромный портрет девятнадцатого века (похоже, художник был ушиблен не Серовым и Фешиным, как нынешние преподаватели Академии художеств, но Брюлловым и Крамским): прекрасная дама с тонкой талией, в шелках, при драгоценностях, с цветами.

– Кто это? – спросил директор артистически.

Артистический ответ мой предполагал бы старую формулу “не могу знать”, но я отвечала в простоте:

– Понятия не имею.

– Это графиня Бобринская, – молвил директор.

Возникла пауза.

Он ждал вопроса или реакции. Я тупо и угрюмо молчала как пень.

– Бобринская, – сказал он почти обиженно, разочарованный вторично, – была одной из основательниц и попечительниц Мариинского приюта для инвалидов, в здании которого мы с вами находимся.

Видимо, он хотел, чтобы я пришла в восторг от красоты графини, от изящества портрета, от его личных художественных устремлений, не знаю от чего, ведь это я заканчивала художественный вуз, а не он. Не найдя отклика, почти уязвленный (но и удивленный, кажется), он перешел к делу.

– Вы ведь знаете французский?

– Да.

– Граф, его сын, его жена писали на французском языке. У нас пропадает пропуск в Центральный архив, библиотекарша заболела. Вместо нее пойдете вы, будете читать переписку и дневники Бобринских.

– Зачем? – спросила я с тоскою.

– Будете искать сведения о попечительстве и о Мариинском приюте, – сказал он сухо. – Вы вообще-то знаете, кто такие Бобринские?

– Титул графский, крупные государственные чиновники из поколения в поколение, – отвечала я. – Дворец красивый на Галерной неподалеку от Пряжки. Один из Бобринских был прототипом Каренина, Анны Карениной супруга.

– Вот как? – сказал он удивленно.

И вопрошающе глянул на графиню.

Я же отвела глаза от прекрасной дамы, но тут же увидела большое фото Венеры Милосской, заслоняющее книги на полках застекленного книжного шкафа. Венера по закону времени и места выглядела двусмысленно и почти пародийно, словно задумал директор назначить богиню на операцию, сформировать ей остатки рук по-свойски, дабы навесить на нее чуть поскрипывающие протезы самоновейшей конструкции. Вот тут-то, подловив меня на правильной, с его точки зрения, трактовке, он усмехнулся, отчасти простив мне предыдущие промахи.

Повернувшись спиной к Медному всаднику, который всегда нравился мне летом (зимой в лавровом венке, арийских сандалетках и римской одежке производил он на меня впечатление беглеца с берегов вышеупомянутой Пряжки, мол, да, да, есть в Ромбурге король, отыскался, это я, ничтожные санитары, безумец бедный, ужо тебе), я немного помедлила перед аркою Сената и Синода, пред входом в Государственный архив.

В семействе Бобринских, как выяснилось, имелись два любимых фамильных имени: Александр и Алексей. Все они были двести лет кряду Алексеи Александровичи и Александры Алексеевичи, на второй день я их различать перестала. Разумеется, ни у одной графини ни в одном письме ничего не говорилось про Мариинский приют. Я из женских писем запомнила только то, что было посвящено ожидающейся свадьбе юной внучки с корнетом Абаза; и никак не могла решить для себя отправительница, чем порадовать невесту: бриллиантовой диадемой или алмазным колье?

Запомнился мне, даже можно сказать, на всю жизнь в память врезался короткий дневник А. А. Бобринского, сначала с иронией и сарказмом описывающий придворную жизнь (на полях вместо виньеток рисовал граф маленькие карикатурки: генералы, нянькающиеся с наследником, скачущим на деревянной лошадке, – на одном из вставших на четвереньки генералов в какой-то день ненастный наследник выезжал верхом и сабелькой игрушечной размахивал, – расфуфыренные дамы, сановники в пароксизме любоначалия), а потом, совершенно сменив тон и слог, словно сел голос актера, переместившегося внезапно из комедии либо фарса в трагедию, повествующий об убийстве царя-освободителя, подробный рассказ о том, как привезли во дворец истекающего кровью государя с оторванными ногами, раздробленными тазобедренными суставами, описание агонии и смерти. То была единственная рифма с протезированием, неудачная и неуместная. Террорист-убийца, бомбист из петербургской секты асассинов, погиб на месте от своей же бомбы, прихватив с собой на тот свет человека из царской охраны да случайно подвернувшегося мальчишку-разносчика. Разумеется, все это было изложено в моем школьном учебнике истории и подано как подвиг борца за народное дело, мы читали об этом историческом эпизоде бестрепетно, зубрили эту уголовщину, такие же непробиваемые, как автор учебника; но от быстрого, тонкого, с наклоном вправо, разборчивого канцелярского почерка графа Бобринского повеяло через столетие ужасом, дурьей жестокостью, запахом пороха и крови. Что разносил маленький разносчик, никто не запомнил.

Телефон Орловых стойко не отвечал, все мое семейство уснуло, я вышла на крыльцо, в белой ночи цвел белый шиповник, собирался зацвести алый, я позвонила по мобильнику подруге, тихо, тише, это я так говорю, все спят, и кошки спят, ты не знаешь, что такое “табернакль”? – по виду похоже на уничтоженную часовню на бывшем Николаевском мосту, на мосту Лейтенанта Шмидта, там часовня стояла архитектора Шарлеманя, вроде той, что была у Гостиного двора.

Подруга, с трудом отрыв энциклопедический словарь начала восьмидесятых, прочла: “Табернакль (от латинского tabernaculum – шатер) 1) в готической архитектуре декоративно оформленная ниша со статуей святого; 2) в католических храмах – ниша для даров в алтаре”.

– На нишу не похоже, это самостийный, отдельно стоящий предмет.

– Ты где? На даче? Я завтра подключусь, в гугле посмотрю и отзвоню. Или в Брокгаузе и Эфроне. Чао.

Глава четвертая

Появление Мальчика. – Князь и Княгиня. – Слезы о пальчике. – Сентябрьские ветра. – Стакан и помидор.

Я никак не могла вспомнить, когда в детской клинике появился Мальчик, скорее всего, в сентябре, во второй половине, то ли на Никитской, то ли на Дмитриевской неделе, когда уже отлетело паутинное бабье лето, прошел пасековый день, убраны были еще существовавшие ульи да и луковый день миновал. Должно быть, стояли кануны похорон мух и тараканов, которых в старые времена в разных волостях хоронили в разных гробах: где в морковных да свекловичных, а где в репных да в чевенгурских из щепок. Новые времена тяготели к тараканьему мору из борной кислоты и китайским мелкам безо всякого, впрочем, результата. Холодом веяло, иным миром, на Валдае утренней зарей выходила из воды и прогуливалась лугом на три версты по росе несъедобная колдовская недобрая рыба угорь, смывая с себя все нагулянные за лето хвори.

Уже прожили мы, не заметив его, гусепролет, разные птицы, особенно ласточки, отлетели в вырей, а гады скрылись в глубь земли, мы пропустили и это, и никто не крикнул журавлям: “Колесом дорога!” – чтобы вернуть их весной.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: