Я отталкиваюсь от своей жизненной философии, а не от научных взглядов. Как только я прибегаю к науке, я сразу же оказываюсь в другой области — там, где священники и психологи, наверное, имеют больше опыта. Я всегда стою перед выбором, но даже в рамках традиционного лечения пытаюсь укреплять дух пациентов и улучшать их настроение.
Мне ужасно повезло, что мои больные принимают юмор всерьез. (Он рассмеялся от такого сопоставления.) Идея смеха замечательно срабатывает. Я без колебаний рассказываю пациентам, что у меня та же болезнь, что и у них. И когда они видят, что я смеюсь, несмотря ни на что, им стыдно — ведь они не могут даже улыбнуться. Мое общение с пациентами — сплошные шутки и смех. Я хочу, чтобы они с радостью ждали моего прихода, и сам хочу с радостью встречаться с ними. Ваши мысли о пользе смеха мне очень по душе.
Больше всего меня поразило, что его понятия о долге врача и ученого вступили в противоречие с его мировоззрением, с его взглядами на жизнь. Образование и опыт работы обязывали его ограничиться лечением болезни. Но его собственное отношение и отношение его пациентов к неизлечимому заболеванию, когда жизнь для них не потеряла смысла, подсказывало иной путь. И он предпочел его научно обоснованному лечению, которое предписывалось медициной.
Стоит ли продлевать жизнь и с нею — невыносимые страдания? Обязан ли врач бороться с болезнью, используя все доступные ему средства, даже если это безжалостно ранит пациента? Ответы на эти вопросы искали не только представители медицины, но и многие писатели, и среди них Л. Толстой, Ф. Достоевский, Ж.-Б. Мольер, Б. Шоу.
Часто врач стоит перед ответственным выбором. В случае тяжелых родов кого спасать: мать или дитя, если возможно спасти только одного? Насколько безопасное для больного решение принимает он, руководствуясь своим сердцем? Не возникает ли временами конфликт между лечением болезни и лечением человека?
Все это вопросы медицинской этики. И не случайно возникла необходимость не просто обучать студентов-медиков профессии, но обсуждать с ними общечеловеческие и философские проблемы.
* * *
В книге «Из моей жизни и размышлений» Альберт Швейцер писал о своей тяжелой болезни. Тогда он решил: если выздоровеет, никогда не забудет, что чувствовал, когда был болен; как врач, будет уделять психологии больных не меньше внимания, чем диагнозу и лечению. Это «братство тех, кто отмечен знаком боли», писал Швейцер. Те, кто не входят в это братство, с огромным трудом понимают, что такое боль и страдание.
Когда я сам лежал в больнице в 1964 году, мои товарищи по несчастью говорили между собой о том, что никогда бы не стали обсуждать с лечащим врачом. Психология тяжело больного человека возводит барьер между ним и теми, у кого есть знания, опыт и желание врачевать.
Что же это за барьер?
Это прежде всего чувство беспомощности, которое само по себе — серьезная болезнь.
Это подсознательный страх, что ты никогда больше не сможешь вернуться к нормальной активной жизни; это стена, разделявшая нас и мир ожиданий и надежд, свободных движений и изящных звуков.
Это стремление не отягощать непосильным грузом беспокойства близких тебе людей, на чьи плечи легла забота о твоем здоровье, еще больше отдаляющая тебя от них.
Это ужас одиночества в страдании и желание, чтобы тебя оставили в покое, — противоречивые чувства, которые раздирают больного.
Это чувство, что болезнь является проявлением твоей неполноценности, — заставляющее больного терять уважение к самому себе.
Это сознание того, что важные решения, касающиеся твоей судьбы, принимаются у тебя за спиной, что тебе говорят не все.
Это смертельный страх перед всякой таинственной аппаратурой, которая может причинить страдания; томительная неизвестность перед болезненными анализами; опасения, что болезнь изменит тебя до неузнаваемости.
Это недовольство чужими и чуждыми тебе людьми в белых халатах (а иногда и масках), подступающими с иглами и ампулами — одни вводят «чудодейственные», как они говорят, препараты, другие, наоборот, выкачивают из вен кровь.
Это отчаяние и отчужденность, когда на каталке тебя везут куда-то по бесконечным белым коридорам — в лабораторию или в операционную, где к тебе подключат неизвестные машины с мигающими лампочками, щелкающими переключателями и крутящимися дисками.
Это постоянная опустошающая тоска — неискоренимая, непроходящая, как нож в сердце, и жажда простого человеческого сострадания и милосердия. Теплая дружелюбная улыбка и сочувственно протянутая рука ценятся куда больше магии современной науки, но она в наши дни доступнее, чем человечность.
Я убежден, что никакие технические чудеса современных клиник, даже самых первоклассных, не способны оказать такого действия, как участие милосердного человека.
Больница — это вереница чужих лиц, безразличный медперсонал, незнакомые врачи. Они приходят и уходят, а ты, прикованный к постели, беспомощный и жалкий, вынужден к этому приспосабливаться.
Я бы задал врачу такие вопросы: внушает ли он пациенту уверенность, что все будет хорошо? пользуется ли доверием? надеется ли на благополучный исход?
* * *
Некоторые врачи в своих письмах спрашивали, повлияли ли на мое решение применять большие дозы аскорбиновой кислоты данные исследований Лайнуса Полинга? Нет. Я использовал аскорбиновую кислоту для лечения в 1964 году, а первая серьезная работа Полинга «Витамин С и простуда» появилась в 1970 году. После ее публикации я написал Л. Полингу о своей болезни. С тех пор мы переписываемся, и я с большим интересом слежу за его исследованиями в этой области.
В некоторых письмах врачи спрашивали, было ли что-нибудь, что подготовило меня психологически к «сотрудничеству» с доктором Хитцигом при лечении коллагеноза. Я могу рассказать о двух случаях.
Когда мне было 10 лет, я попал в туберкулезный санаторий, и там мне поставили неправильный диагноз. В детстве я был настолько тощий и слабый, что врачи предположили: я — жертва какой-то серьезной болезни. Впоследствии было обнаружено, что они по ошибке приняли обычное обезызвествление за туберкулезное затемнение в легких. В те годы рентген еще не был надежным в сложных случаях диагностики. Во всяком случае, я провел в туберкулезном санатории шесть месяцев.
Самое интересное — это то, как пациенты разделялись на две группы: на тех, которые были уверены, что победят болезнь и вернутся к нормальной жизни, и тех, которые обрекли себя на длительную и безнадежную болезнь. Я относился к группе настроенных оптимистически — мы быстро сдружились, активно занимались творчеством, играли и мало общались с ребятами, которые ждали худшего. Когда в санатории появлялись новенькие, мы старались вербовать их в наши ряды, пока за работу не принялась команда нытиков.
На меня произвел сильное впечатление тот факт, что процент мальчиков, которых выписывали с диагнозом «здоров», в группе оптимистов был гораздо выше. Уже тогда, в десятилетнем возрасте, я понял значение психики для противостояния болезни. Надо надеяться на лучшее — вот урок, который я запомнил на всю жизнь, и он потом очень мне пригодился. С этих же пор я стал ценить жизнь.
К семнадцати годам от моей детской слабости не осталось и следа. Я увлекся спортом, и мой организм год от года крепчал. Любовь к спорту осталась у, меня на всю жизнь.
Кроме того, мне повезло: моя жена была очень доброжелательной и к тому же она была сторонницей здорового питания.
Следущий серьезный случай произошел в 1954 году, когда мне было 39 лет. Я чувствовал ответственность перед семьей и решил застраховать свою жизнь. Но врачи страховой компании отказали, ссылаясь на значительные изменения в кардиограмме (закупорка венечной артерии). Моя тетушка, страховой агент, была в панике и откровенно сказала мне о заключении врачей. Несмотря на отсутствие явных клинических симптомов, они поставили диагноз: ишемия, для которой характерны утолщение стенок сердечной мышцы и мерцающая аритмия. Врачи настоятельно советовали мне воздержаться от нагрузок и в течение нескольких месяцев соблюдать постельный режим. Я был убит таким известием. Это означало, что мне надо бросить работу, отказаться от путешествий, прекратить активно заниматься спортом. И моя тетушка повторяла за врачами страховой компании: если я стану вести пассивный образ жизни, то смогу протянуть еще года полтора.