— Нравится? — спросила она и прищурилась.
— Танец?
— Золотая рыбка.
— Что, что… что ты, Соната…
— Меня зовут Соната, да-да… я была, есть и буду Соната… и пока я рядом, мой друг, изволь смотреть на меня… А если будешь ловить полосатых рыбок… или тех, с голубыми бантиками…
— Ну и дурочка ты у меня. Потрясающая дурочка. Неужели ты думаешь, что меня интересуют все эти полосатые кофточки-юбочки, голубые ленточки…
Но он не договорил, ощутив внезапно, что Соната не слушает его — а ведь сама затеяла этот разговор; по ее лицу пробежала холодная дрожь. И глаза вдруг полыхнули зеленым холодом, что-то поспешно спрятав, затаив; Ауримасу сделалось не по себе. Он пригляделся к Сонате, потом проследил направление ее взгляда — поверх мелькающих лиц вперед — и увидел, кого заметила она первая; увидел и зажмурился, будто в глаза ему ударил слишком сильный, слепящий свет.
V
Нет, они не были знакомы. Это я понял сразу, едва лишь Даубарас, пробившись сквозь толпу, остановился около нас и подал мне руку; Сонату он заметил чуть позже.
— Здорово, здорово, дружище, — бодро заговорил он и энергично затряс мою руку. — Представь же меня своей даме сердца.
Почему же Соната так смотрела на него, подумалось невольно, когда она чинно подала руку Даубарасу — и не руку даже, а лишь длинные, белые пальцы — вспыхнул рубиновый перстенек, подарок к окончанию гимназии; у меня в голове не укладывалось, как можно делать дочерям такие дорогие подарки, но мне было известно, что это подарок матери и что Соната перстенек очень любит; мысленно я дал себе слово когда-нибудь подарить ей еще один. Но это были планы на далекое будущее, мечты, о которых лучше не заикаться; сейчас Соната знакомилась с Даубарасом, напустив на себя столь холодный и неприступный вид, что можно было подумать, будто она делает огромное одолжение, протягивая руку представителю из Вильнюса, самому Даубарасу; в этот миг она мне снова нравилась, юная Соната, и если бы я не увидел… Но я увидел эту немую, но выразительную игру в ее зеленоватых, слегка удивленных глазах, игру, которой она встретила Даубараса, — издалека, через головы других; было в этой игре нечто мне неизвестное и ничуть не свойственное Сонате, той девушке, которую я знавал до сих пор, — в этом вдруг посерьезневшем лице и все вобравшем в себя взоре зеленоватых глаз; возможно, так вышло потому, что Даубарас вдруг неожиданно прервал наш разговор, а может, и нет, не потому; раздумывать об этом тоже некогда.
Даубарас… Я зачем-то уставился на ослепительно белые манжеты, выглядывающие из-под рукавов черного, отменно сшитого пиджака; в глаза ему я старался не смотреть, сам не знаю почему. Представитель Казис Даубарас; когда мы с ним виделись? О, давно, я вскинул глаза и соскользнул вниз по крахмальной груди — точно по снежной горке, где наверху чернели небольшая изящная «бабочка»; давно не видались… последний раз — тогда, в дождь… в дождь? Ну да, шел дождь — в сорок четвертом; шел дождь и гремел гром, а вы… а ты… Ты, Ауримас, вышел раньше, помнишь — играли свадьбу; ты ушел и вернулся в комнату близ своей службы; было темно, и шел дождь, хлестал вовсю, дождь дождь дождь; где-то стреляли — не то в Старом городе, не то в Алексотасе, грохотало — тут же, прямо над головой; кто-то что-то говорил — запугивал или успокаивал, надо бы вспомнить; ты пришел, еле-еле приплелся и камнем рухнул на диван, тот самый, на котором всего неделю назад лежал немецкий майор ветеринарной службы (вступив вместе со всей ротой в Каунас, ты нашел на столе еще теплую яичницу); рухнул и сразу же уснул тяжелым сном выдохшегося человека; а через два квартала отсюда, близ фуникулера, в другой квартире другого сбежавшего немца…
Эй, полно, полно, — кулак сам собой сжался, полно — Даубарас здесь; неужели ты не рад видеть его? Он выпустил твою руку, стиснув ее так, что косточки затрещали, и теперь здоровался с Сонатой; а она… О, Соната верна себе, разве я не знаю; и она знает себе цену, ей такое не в новинку; ишь как спокойно, даже, пожалуй, высокомерно — любуйтесь все! — протягивает она свою руку (ах, что за вздор!), будто, здороваясь, она делает величайшее одолжение Даубарасу — самому Даубарасу; а он — ах ты, господи! — берет эту руку за самые кончики пальцев, бережно, словно рука сделана из воска, и так преувеличенно учтиво склоняет голову и улыбается такой покровительственной улыбкой, что можно подумать, будто здесь английский губернатор приветствует принцессу Сиама; я громко потянул носом.
— А ну-ка, юноша, выше голову, — от Даубараса не укрылось мое движение, он выпустил руку Сонаты и повернулся ко мне; Соната ладонью поправила прическу. — Наш край цветет, как говорит поэт, и впору ль нам грустить? Рад снова видеть тебя, Ауримас! Молодец!
Он говорит это не мне — Сонате, да и смотрит больше на нее, чем на меня, хотя Соната, судя по всему, отважно выдерживает взгляд его карих, настойчивых глаз, — я и не знал, что она способна на такое; оказывается, способна; стоит и как ни в чем не бывало прихорашивается, будто на всем белом свете нет ничего важнее аккуратной прически; пожалуйста, пожалуйста, любуйтесь на здоровье, — словно говорило ее серьезное и такое красивое лицо, разрумянившееся от танца; красивое, да вот… Да вот только ледок этот в ее зеленоватых глазах, это столь неожиданное для меня равнодушие… и этот Даубарас… с его взглядом — напротив, так хорошо знакомым мне…
— А ведь я, честно говоря, уж и не чаял тебя встретить, — перебил он мои размышления (и в самое время, потому что я вздумал что-то сказать Сонате — и, вполне возможно, — не самое приятное). — Мне говорили, что со службы ты уволился, хотя мотивы твоего ухода мне как-то, знаешь, не совсем ясны.
— Я рабфаковец.
— Кто-кто? Не расслышал…
— Слушатель подготовительных рабоче-крестьянских курсов. При университете. Без всяких мотивов…
— Без всяких?
— Абсолютно.
Даубарас неодобрительно покачал головой.
— Без всяких? — переспросил он. — Зачем же тогда со скандалом… с хлопаньем дверей, если без всяких мотивов…
— Дверью я не хлопал.
— Ну, поспешил… Погорячился. А куда спешил — что, горит?
— Просто боялся опоздать на экзамены… А откладывать еще на год… или рассчитывать на блаженное «когда-нибудь»…
— Состариться боишься? — Даубарас подмигнул Сонате; та сделала вид, что не заметила; это придало мне храбрости.
— Боялся. И не я один. Вот и Питлюс в Вильнюсе тоже… и Юозайтис…
— Питлюс! — Даубарас выставил вперед подбородок — этим плавным, знакомым мне движением. — Ты на Питлюса не смотри, Питлюс у нас талант. Перспективный. Правда, и хлещет он будь здоров, но уж когда садится работать… Редактора друг дружке готовы глотку перегрызть из-за его творений — очерков этих, — с руками рвут, из кожи вон лезут, чтобы к себе залучить… Да он держится. Почуял, лихой скакун, вольное поле… грива дыбом — и поминай как звали… Еще бы — звезда есть звезда… Впрочем, что же это мы — ведь с нами дама… А вы что изучаете, коллега?
Он снова обратился к Сонате, как будто меня здесь не было; я отвернулся. Но и стоя боком к нему, я чувствовал, как его взгляд, быстрый и беззаботный, несколько раз щекотнул меня; возможно, от него усилилась резь под ложечкой. Я пожалел, что явился сюда, на торжественную имматрикуляцию, пожалел, а сам, хоть убей, не знал, что еще мог бы я делать, чем бы занялся; сочинять не тянуло. Как-то вдруг, ни с того ни с сего, погасло пламя, которое целую неделю сжигало меня; погасло вместе с отправкой письма в Вильнюс; то, что я писал, возвратившись с почты, было не более как остывший пепел былого горения. И виной тому, что я чувствовал себя вконец измотанным, выдохшимся, был нынешний вечер, и, возможно, Даубарас; он единым махом сорвал завесу с прошлого, и оно нахлынуло вместе со всеми старыми воспоминаниями, как прорвавший плотину паводок. Я вновь увидел себя, маленького взъерошенного мальчонку, уносимого течением, и его, Даубараса, стоящего на берегу; он держал над головой черный зонт, на нем был серый пуловер, шерстяной берет; вот он машет мне рукой и выкрикивает что-то издалека, наверное, по обыкновению, поучает; может, показывает доску, что плывет неподалеку, — чтобы я схватился за нее, или видит, как меня спешит подобрать лодка; к сожалению, ничего этого я не увидел. Передо мной был лишь Питлюс, еще один прибывший в Каунас представитель — Питлюс, и он разъяснял мне, как это будет скверно, если мы все в один прекрасный день уволимся с работы и ударимся в учебу — пусть из самых лучших побуждений, и был еще Даубарас, который одобрительно кивал, слушая эти доводы; «Питлюс может, Питлюс — это звезда»; сначала Питлюс, потом Даубарас; этот, брат ты мой, талант, ну а ты, не взыщи…