Хлебца бы, проговорил кто-то, как же это — мясо и без хлеба, — произнес так громко, что Ауримас и сейчас слышит эти слова, — хлебца бы; у кого еще есть деньги? Ни у кого; Ауримас молчал, как воды в рот набрал, а голова раскалывалась от сознания своей тайны; пачка, завернутая в носовой платок, палила грудь, как докрасна раскаленные электроды, присосавшиеся к серой коже; он отвернулся, чтобы никто не видел его глаз, и молчал, изо всех сил сдерживая слезы; знали бы они… Конечно, они бы отняли деньги — конечно, отняли — тогда или потом; потом был настоящий голод, и они три недели блуждали по лесам, чтобы добраться до линии фронта, а фронт продвигался вперед, за деньги их могли бы подвезти, могли дать что-нибудь из обуви; оборванный, босой, с разбитыми подошвами, с голодными отеками на лице, он добрался до волжских лесов, где тоже никто не выходил навстречу с хлебом-солью — война… за стопку банкнот, правда, кое-что можно было бы раздобыть. Но главное — он пробрался туда, где нет немцев, — да, самое главное, потому что деньги — двенадцать тысяч — он отнес в райком; веснушчатая девушка, сидя за обшарпанным столом (весь в чернильных пятнах и кляксах старый письменный стол), вытаращила на Ауримаса глаза, как на пришельца с иной планеты. «Но ведь война… — наконец протянула она. — Вы комсомолец, это правда, но все-таки… Вы могли умереть с голода, и никто бы не узнал, какой вы честный…» Позже он спохватился, что не взял у девушки никакой расписки, но это его ничуть не удручало: он передал, главное сделано. Пронес через линию фронта, через голодуху, через смерть — и отдал, вручил, хотя никто и не посылал его, никто не велел и никто даже не подозревал, что деньги эти несет он; хотя впоследствии его высмеивали как дурачка, — чудаки, ведь главное — быть честным, а все прочее…
Все прочее, наверное, тоже важно — особенно когда начинают не доверять тебе; когда могут заподозрить невесть в чем… Взятка! И как у него язык повернулся сказать такое! Вот он — сидит и пишет, будто меня здесь вовсе нет; вода, видите ли, там, можете напиться! Предлагай свою воду этим, с мясокомбината, подумал в сердцах; а мне… ведь ты не хуже моего знаешь, что я тут ни при чем, стечение обстоятельств, вот и все… да, конечно, справку надо было занести в реестр, не спорю, но все остальное… Я же объяснил: попал в дурацкое положение; любопытно, что было бы, если бы вдруг к нему, Раудису… Раудису? И ему — руки? Я чуть не захохотал, хотя ничего смешного в этом не было; он не понял моего рассказа, ни капельки не понял, подумал я, а ведь если бы он понял…
— А что, если, — выкрикнул я неестественно звонким голосом, — если он вовсе не Жебрис?
— Кто — он? — Раудис устало глянул на меня и положил ручку.
— Этот тип… с бакенбардами…
— А фото? — Раудис кивком показал на стол.
— Фото — легче легкого… Кто угодно…
— Легче легкого? Чудес не бывает, уважаемый. С кем угодно, да будет вам известно…
— Но ведь такое могло произойти! Что Жебрис и этот студент — не одно и то же лицо… разные люди… Ведь я этого Жебриса прежде и в глаза не видел!
— Какое это имеет значение? — Раудис провел ладонью по столу. — Вы не видели, а другие видели. Сравнили. Опознали. Вам известно такое слово — опознавание? Известно?
— Мне известно, что я не виновен! Ничуточки. И его мамаша…
— Она умерла… Дело, правда, начато, но то, что финансирование этой бабуси прекратилось…
— Умерла?
Но тогда… с ума сойти, тогда… Вся эта история…
— Это чепуха! Чепуха! — выкрикнул я и, не находя, что еще сказать, понурил голову; Раудис опять провел ладонью по столу.
— Вы полагаете?.. И все же предоставьте решать нам, ладно? Прокурор скажет. А пока… — он глянул на меня бесцветными глазами. — Пока нам, пожалуй, лучше расстаться: есть и другие дела. Кстати, вы не собираетесь никуда отлучиться? За город… к родным в деревню или…
— Нет.
— Так и договоримся. Ведь в противном случае мне пришлось бы… согласно соответствующей статье…
— Товарищ прокурор! — я вскочил. — Но ведь это… вы прямо как с настоящим… каким-нибудь вроде этих — по колбасному…
— По колбасному? — Раудис сощурил глаза и смерил меня оценивающим взглядом. — Нет, нет. Это совсем другое… Совсем, совсем другое…
— Но вы… вы только что сказали…
— А-а… — он вздохнул и покачал головой; по-моему, он тоже устал. — Что мне еще остается делать? Тут правых нет, учтите, в этом доме. И тем более — в этой комнате. Все запятнаны — кто больше, кто меньше… Зарубите себе на носу… И когда придете ко мне в следующий раз… я бы хотел, чтобы вы…
— В следующий раз? Неужели…
— Короче говоря, я вам советую, — Раудис поднялся из-за стола и приблизился ко мне; в бесцветных глазах мелькнула едва заметная тень. — От жизни, уважаемый, надо не только требовать, ей надо и давать. Давать и давать. В этом все дело… вот что. А уж если брать, то хотя бы знать, что берешь. И откуда. Всегда надо знать, откуда что берешь, не забывайте это!
— Что за намеки…
— А вам не понятно? Поменьше наведывайтесь к Лейшисам, ясно? По крайней мере, пока не закрыли ваше дело… Это я вам исключительно по дружбе, в память о тех выборах… там вы показали себя с наилучшей стороны, и было бы обидно, если бы это дело…
Помнит! Я зажмурился, словно ярким светом резануло по глазам; он вспомнил — и в такой момент, когда мне, пожалуй, меньше всего этого хотелось; поистине прокуратура знает все. При чем тут Лейшисы? Соната? Зачем он это сказал?
— Дело? — повторил я это слово. — Вы говорите…
— Как же может быть иначе? — изумился Раудис. — Посудите сами: поступают сигналы — заводится дело… Как же еще, гражданин? Если уж мы за что-нибудь беремся, то беремся обеими руками. Обеими, да-да.
Он и впрямь сжал кулаки, весь подобрался, подошел совсем вплотную к Ауримасу, открыл дверь; Глуоснис бросился прочь.
Секретарша, надув свои неряшливо накрашенные щеки, по-прежнему сидела с поднятым пальцем над стертыми крупными клавишами; можно было подумать, что она ни разу не опустила палец на машинку; на Ауримаса она и не глянула. Зато он испытал желание что-то сказать ей; теперь ему хотелось разговаривать, даже спорить, орать — теперь, когда его выпроводили — —
— Обеими руками! Обеими! — воскликнул он. — Так-то оно лучше будет. Раз уж беретесь за что-нибудь…
Секретарша раскрыла рот, округлила огромные глаза и с несказанным удивлением воззрилась на Ауримаса, словно то был редкостный экспонат, удравший из музея; шуточки… в прокуратуре… И дверь положено за собой закрывать, вы слышите — у нас принято, выходя, закрывать дверь — и говорить «до свидания» прокурору и мне — Раудис возник на пороге — сутулый и сухой, как статья, этакий знак «параграфа» в кителе бурого цвета — появись тут еще разочек, мой друг, увидим, как ты тогда — —
Но обрушить свое возмущение было уже не на кого, поскольку недотепистого паренька и след простыл, — Ауримас быстрым шагом шел по аллее, по самой ее середине, дивясь тому, насколько здесь светло и людно; и все эти люди, подумать только, все до единого свободны, счастливы, совесть их не гложет; к прокурору их сегодня, надо полагать, не потянут… А завтра… Ауримас снова ощутил, как холодной струйкой прополз по спине пот. Он встрепенулся и прибавил шагу…
XIV
Потом я снова увидал прокурора — на этот раз во сне; но еще раньше — Старика, — ухватив мальчика за полы курточки, он тряс его изо всей силы, пытаясь дознаться, куда тот упрятал перо синей птицы; мальчик молчал; Старик исходил лютостью; их взгляды скрещивались, как копья, с ненавистью и силой; глазами они оба так и сверлили друг друга, будто именно глаза были способны испепелить противника, обратить в прах; это были, пожалуй, самые непримиримые враги на побережье, где они сейчас стояли, — оба упрямые, как два козла, как два разъяренных быка, уткнувшиеся друг в друга рогами; а возможно, и на всей земле… — отвратительный Старик и замухрышка-мальчик; а я, незваный свидетель, метался между ними, едва ли не касаясь их одеждой, проплывал, точно облако, — не дыша, беззвучно, прозрачный и невесомый, словно сам воздух, — но все слышал и видел; потом появился прокурор. Я опять увидал прокурора и чуть не заорал сквозь сон; сдержался, чтобы не спугнуть мальчика, который как будто уже заприметил меня, так как издали заморгал большими голубыми глазами; прокурор надвинулся на меня. Не Раудис, нет, совсем другой; это был другой прокурор, вовсе незнакомый и невиданный, но с такими же зелеными погонами, крупный, плечистый, с суковатой палкой в руке; он прошествовал мимо меня (вот удача!) и занес свою палку над Стариком и мальчиком; Старик съежился и выпустил мальчика, потом что-то крикнул прокурору (я не расслышал, что именно); тот замахнулся еще раз… мальчуган взвизгнул. И снова было утро, светило солнце, за окном чирикали воробьи; и снова в кухне хлопотала бабушка, как обычно, ворча себе что-то под нос — любила старуха побеседовать с умным человеком; гудел завод. Я встал и начал одеваться; сон продолжался; потом сел завтракать — комковатая каша без масла застревала в горле, потом сгреб тетрадки, рассовал по карманам, ушел… А сон все тянулся, длинный, нескончаемый сон — от детства до наших дней; мальчик по-прежнему стоял, съежившись, закрыв ладонями лицо, и по-прежнему его сверлил взглядом Старик, задрав кверху трясущуюся на солнце седую свалявшуюся бородку; потом они погнались за мной. И опять мы были втроем, как и в начале сновидения, и опять Старик маячил поблизости, посапывал и невнятно бормотал; и мальчик бежал рядом, но с другой стороны, семенил босыми ногами по плотной рыжей глине; а я шел между ними двоими, невесомый и все еще невидимый для них, скрытый своими мыслями от всех, и раздумывал, как обошелся бы прокурор с мальчиком, если бы тот не проснулся; думал о себе.