Чего не знали? — хотелось спросить, но я не успел; подбежали другие, подхватили меня за талию и стали подбрасывать кверху, точно сноп какой-нибудь ура, ура; раздумывать было некогда. Да и незачем — достаточно было бросить взгляд на газету, которую недоуменно-радостно показывали друг другу курсанты; там был я! Моя фотография — невесть откуда выкопанная фотография: подпертый ладонями подбородок, упавшие на лоб волосы, в глазах тоска не понятого толпой гения, — словно я был если не Матуйзой или Страздаускасом, то, по меньшей мере, Пупкой; а то и достопочтенным мэтром Шапкусом; я не сразу и узнал себя. Кто снимал? Где? Некогда было гадать; подошел незнакомый паренек с сильно задранным носом и весьма солидными очками; он взял меня за локоть и заметил, что мне уже давно пора выступить по радио; мне; новелла, удостоенная премии, — блестящий к тому повод…
И лишь сейчас до меня дошло, о чем идет речь, я почувствовал, что заливаюсь краской — точь-в-точь невеста, которой надевают фату и рутовый венок; новелла по радио… о солдате? О да, отличная новелла, вся радиостудия только о ней и толкует… весь город, коллега!.. пока выклянчили сигнальный из типографии… так что настоятельно просим — завтра вечером… Почитать? — спрашивал кто-то во мне; пожалуйста, я могу, если надо; я могу эту, могу и еще какую-нибудь; эту, пожалуйста, эту… тут уж все ясно — оценили и благословили… ведь теперь… сами знаете… А-а, протянул я многозначительно, хотя и не слишком понимал, что он имеет в виду, — я и разговаривал с ним впервые в жизни; хочет, чтобы я выступил, — ладно; а остальное… да… конечно, разумеется… хорошо… Ладно ладно ладно — кивал я головой на каждое слово очкастого, хотя нисколько не вдумывался в смысл того, что он говорил; если он считает, что хорошо, думал я, значит, хорошо; всем хорошо, очень даже хорошо и прекрасно, думал я, вот и дождался… Даубарас на этот раз… Не солгал, нет, что ты, зачем ему врать — что вам делить, Даубарасу да тебе?
Хорошо хорошо хорошо, — оторопелый, сбитый с толку, не слыша собственного дыхания, направился я в аудиторию, сел за парту (что-то тесноватой показалась она мне сегодня!), взял ручку, стал писать; я писал — не помню что, отвечал, когда спрашивали; и преподаватели, по-моему, сегодня смотрели на меня иначе, нежели раньше — вроде бы с почтением, — и девушки, ого, какими изумленными глазами… «Обеими руками, обеими! — почему-то вспомнилось мне. — Раз уж беремся за что-нибудь, то обеими руками». Обеими. В этот миг мне казались смешными и прокурор, и его секретарша с поднятым над клавиатурой неловким, неуверенным пальцем; я лауреат! Вы слышите, прокуроры: Ауримас Глуоснис — лауреат; он знает, почему солдату жаль снов! И вы, Лейшисы, знайте: Ауримас Глуоснис лауреат; я победил на конкурсе, хоть вы и относитесь к моим занятиям как к детской забаве, этакому лото КТО ПЕРВЫЙ — не вредит молодому человеку, но и пользы ощутимой не приносит; меня приглашают на радио! Вот и послушайте — все, кто верит и кто не верит (почему-то вспомнился снова Шапкус); тебе стоило бы выбрать что-нибудь более определенное, дружище, инженерное дело или экономику; раз уж менять упряжку… Товарищ Даубарас! Казис! Что может быть более определенного, чем сама жизнь, а? Чем лист бумаги (видел бы ты, какую бумагу приносит мне Гаучас!) и авторучка с изумительным иридиевым пером — не у каждого такую увидишь; Соната Соната Соната — выгравировано там; Ауримасу в день рождения — Соната; газет Соната не читает — разве что анонсы кинотеатров; и объявления о разводах; да; она, конечно, еще ничего не знает; сидит, подогнув под себя ноги, на широком зеленом диване, грызет орехи и читает, жадно поглощает душещипательные романы — все подряд; что ж, когда она узнает… И бабушка, и Гаучас, и Марго, и Грикштас, и эти не слишком учтивые студенты — все они услышат, что родился еще один писатель — Ауримас Глуоснис, — эй, ты, Жебрис! И не очень-то страшны мне твои грозные письма — не сомневаюсь, что именно твои! — видали мы таковских, с бакенбардами и без оных, то-то; и все эти принять отложить отклонить… Отклоняйте, отклоняйте на здоровье, усердствуйте, но сперва загляните в газету, на вторую страницу, на фото и подпись: первая премия за новеллу «Солдату нужны сны» присуждается товарищу… Итак, уважаемые, итак, господа офицеры, парад, назначенный на сегодня… экзекуция… не состоится, господа офицеры, ибо этот клятый-распроклятый Глуоснис… Родился, родился новый человек, уважаемые, — нет больше прежнего Глуосниса, на его месте теперь новый Глуоснис, и он пишет рассказы; он родился сегодня, здесь, одновременно с газетным номером, который похрустывает во внутреннем кармане пиджака (кто же снабдил?); а то и раньше, когда их рота приближалась к Орловщине; «когда я был в России…». Или еще раньше, когда Гаучас, да, опять-таки он (молодчина старик) приволок его с собой на лесопилку, где нарезали паркет; одни нарезали, другие уносили и складывали аккуратными штабельками; Ауримас носил; ходил взад-вперед с полной охапкой планок; взад-вперед — на фабрику и домой, вдоль реки туда и назад; взад-вперед, взад-вперед — книги нынче дороги, а электричество, а обувь, а одежда… Да еще Васька, Юзька, Яська подкрадываются к нему там, над туннелем, — поддай дай дай; да еще Старик, высоченный и могучий, но отчего-то сгорбленный, в линялой красной рубахе, с огромной бородищей, в которой застряли какие-то крошки; глаза — большие, горящие лихорадочным огнем; лицо — темное, морщинистое, чумазое… Нет, нет, никакого Старика нет; и мальчика тоже нет; сновидение кончилось, а действительность… Вот она, явь, — при мне, на этих хрустящих страницах; мама, мамочка, если бы ты могла сегодня…
И еще на миг тоскливо сжалось мое сердце, всего на один короткий миг: оттого, что Сонате не понять всего этого — не понять радости, которая заполнила меня; но это длилось всего лишь мгновение, мгновенная тоска, которая исчезла, как исчезает легкое дуновение влажного ветерка, коснувшись горячего, взмокшего лица…
XV
ибо тот, кому достанется — —
XVI
Потомки, если кто-нибудь скажет вам, что он тогда не волновался — —
Чуть ли не бегом вбежал Ауримас во двор, посыпанный рыжей кирпичной крошкой, где в глубине на тесном стекле значилось РАДИОСТУДИЯ; чуть ли не бегом, да, потому что боялся опоздать, и в то же время на бегу он усмирял сам себя — небось не подобает лауреату носиться, как шальному мальчишке; Старика не было; мальчик смотрел ему вслед большими голубыми глазами из-под нахмуренного, взрослого лба со спутанным нависшим чубом — почти как у самого Ауримаса; одни лишь эти глаза он и видел сегодня; и вчера, и позавчера; глаза и чуть тронутые улыбкой губы, которые мелькали в окошках всех киосков; глаза писателя Глуосниса, губы писателя Глуосниса… Восемнадцать ноль-ноль — возглашали газеты, и Ауримас не мог опоздать, писатель Глуоснис; это его день! Его день, его праздник — праздник, который всегда с тобой, где-то прочел он: о радости, которая никогда не покинет человека, если эта радость — порождение искусства; сегодня прозвучит самый звучный аккорд этого праздника — forte fortissimo, как сказал бы преподаватель музыки (был на курсах и такой); даже посещение прокуратуры, собрание в особняке близ кладбища или спор в доме Вимбутасов остались далеко, в прошлом, подернулись дымкой времени, покрылись налетом пыли — серой осенней паутиной, приплывшей за ним сюда; небось и прокуроры слушают радио! Слушает прокурор, слушают Лейшисы, слушают Даубарас с Шапкусом — радио, друзья мои, это большое дело; Мике Гарункштис и тот, может быть, слушает, хотя и обещал, черт полосатый, обождать меня здесь, у ворот радиостудии; неужели не знает, что времени у меня… и если, потомки, вам кто-нибудь скажет…
Стремглав вбежал он во двор и приветственно помахал издалека рукой — надписи РАДИОСТУДИЯ, а Заодно и пышноволосой брюнетке, которая сидела за столом у окна и, подобно секретарше из прокуратуры, выстукивала на машинке какой-то текст; «Привет, ягодка!..» — чуть было не окликнул он (так делал Мике, который в радиостудии был свой человек), но вовремя одумался, сообразив, что прежде он заходил сюда, а следовательно, и брюнетку видел всего один-единственный раз — когда приносил информацию о курсах (информация, коллега, — червонец, статейка — три), и не знал ни имени этой девушки, ни фамилии, — он промолчал и, с достоинством глядя вперед, прошествовал дальше; надо будет купить ей конфет, да, непременно, когда получу гонорар, а ведь он небось побольше, чем за информашку или даже за статью; Мике просветил его… Платит радио, платят редакции, подумал он; впервые задумался об этом: можно будет купить костюм и масла на зиму и, может быть, валенки бабушке — как хочется что-нибудь сделать для нее, к тому же если заведется пара рублей… Впрочем, сегодня — не в этом суть; сегодня он — лауреат; сегодня Каунас — да что там Каунас, вся Литва! — услышит не только его фамилию, которую, надо полагать, и так уже знают по газетам или по журналу, где был его рассказ, не только фамилию, но и голос, голос писателя Глуосниса; и, может, давайте не будем смеяться над этим словечком — писатель (вспомнился Шапкус и собрание — стало обидно, но всего лишь на миг); он еще раз глянул на окно, за которым колыхалась жидкая светло-желтая занавеска и темнела пышная прическа машинистки (вьющиеся волосы изящно ниспадали на плечи), — на окно, за которым его ожидала иная, прежде не изведанная жизнь, потом на черное стекло вывески РАДИОСТУДИЯ, вздохнул, проговорил «Alea jacta est»[19] — и открыл дверь.
19
Жребий брошен (лат.).