Читала, подумал Ауримас — причем вполне спокойно, словно это ничуть не трогало его, — сегодня Соната наверняка читала газету — как и все остальные, небось и астры убрала со стола — целомудренные утехи осени, смех; и вино, и орехи; и пиво для папаши Лейшиса; парад, господа офицеры… Он съежился, спрятался в воротник, словно оттуда, с балкона, на него плеснули горячей водой, насупился и юркнул за угол — не обернувшись, не замедлив шаг, точно вор-карманник; он и впрямь был вором — он похитил у Лейшисов безмятежный осенний вечер; он похитил надежду; знавал я одного, Чижаускас фамилия…

Лауреат! Писатель! Человек искусства! Богема! — Мокрица, крот, жук навозный… И если ты, Соната, еще надеешься… они правы! Все эти принять отложить отклонить; отклонить; правы! Он мразь, ничтожная капля от большой волны, пылинка; захотелось, скажите на милость, юродивому да из пушки пальнуть… Соната…

Кольнуло — пребольно остро — в боку слева сдавило; Ауримас прижал руки к груди; зашуршала задетая бумага — ах, конечно, газета, все та же; он набрал полную грудь воздуха, вырвал газету из кармана и швырнул ее прочь — ну ее, статью эту; так и бросил на мокрый, щербатый тротуар листок, испещренный козявками-буквами; теперь они уставились на него сквозь витрину киоска, откуда шло: ПОД ПОКРОВОМ «ИСКУССТВА» — КЛЕВЕТА; некуда деваться. И люди — все без исключения — словно норовили остановить и поинтересоваться, куда да зачем ты идешь, или хотя бы взглянуть в глаза: а-а, тот самый… Совершенно верно, он самый, люди добрые, обманщик и злодей, который всех вас…

— А, добрый вечер, — услышал Ауримас и на миг словно очнулся; а ему чего — долговязому юнцу в деревенского кроя жакете? Умора; а знаете, вы проводили у нас политинформации; к черту!

К черту, всех к черту, он затряс головой, отбежал в сторонку, не надо мне никаких знакомых! И ничего-ничегошеньки мне не надо, учти, ничего на свете, потому что раз такие дела… парад, господа офицеры…

БАР — прочитал он, шмыгнув в первый попавшийся проулок, едва не налетев на вывеску: БАР НЕКТАР; ах, все равно; Ауримас заглянул внутрь. Скрыться. Исчезнуть. Сгинуть напрочь. Где угодно. Как угодно. Как попало. Только бы не видеть киосков, черных, ползучих букв-козявок, не слышать слов, не встречать взглядов; остаться одному! Одному, вы слышите; побыть наедине со своими горестями, милый друг, все мы совершенно одиноки; одиноки? Верю, мадам, одиноки; ах, если бы вы только знали, до чего мы иной раз бываем одиноки…

Денег у него не было, совсем, он понятия не имел, с какой стати завернул сюда, в этот бар; он готов был забраться куда угодно, лишь бы никто его не узнал; самое главное — двери, накрепко закрытые двери, и пусть за ними останется эта страшная улица и эти страшные киоски, страшные люди; и этот страшный дождь, так назойливо долдонящий с этого унылого серого неба; он хочет быть один! Один, потому что другие ему не нужны: не поймут, высмеют, оттолкнут; они…

Всех, всех сегодня боялся Ауримас, потому что все знали, какой он писатель и какой человек; он клевещет на армию! Он поливает грязью дядю Гаучаса! Себя самого! Клевета клеветы клевете… Ауримас Глуоснис ничтожество, выродок, лицемер; писатель, простите за выражение; а человек, опять-таки простите; без зазрения совести он поливает грязью все святое… все, что подвернется ему под руку… комсомолец, знаете ли… ничего святого, никаких идеалов; и орловские сугробы, надо полагать, он излазил исключительно для того, чтобы осмеять дядю Гаучаса; охаять больницу, Агрыз; то, что пуля, по меньшей мере, дважды… — это пустяки; в то время как другие… Когда вся армия его защищала… этот ничтожный бумагомаратель… так отплатил… Знаем, знаем, — делишки с прокуратурой, было бы нелишне, уверяю вас, проверить, чем он там, в горкомовском аппарате, этот, с позволения сказать, активист… в трясину буржуазного… скатывается в… трясину…

Ауримас едва не застонал, лихорадочно горящими глазами обвел помещение, будто выискивая своего невидимого оппонента, который метал — словно раскаленные уголья — все новые и новые обвинения, и все на него одного, на его бедную голову, хотя та и без того разрывалась от жара; воды — была бы здесь вода — —

Воды не было — ни капли, хотя вовсю хлестал дождь; здесь не было воды; губы трескались, покрывались соленым белым налетом; голова, казалось, вот-вот расколется пополам; ты, ты, ты — выкрикивал кто-то из продымленного туннеля; Старик с блуждающим взглядом, седой бородой, в красной линялой рубашке — сволочь сволочь сволочь; распоследняя ты сволочь; а может, не Старик — кто-нибудь другой; только глотка, большущая, зияющая, пышущая зноем — разверстое устье туннеля; ты, ты, ты — вырывался из туннельного устья дым и пар, сво-лочь сво-лочь сво-лочь; взметались искры и рассыпались во все стороны; а один, значит, Чижаускас фамилия; сво-лочь сво-лочь — изрыгало устье, багровое и дрожащее, на которое смотрел Ауримас, привалившись спиной к дубовой двери бара; сволочь, сволочь, молчи…

«Никаких но, братец! Никаких сомнений! Беги отсюда, юноша… от иллюзий… уноси ноги, если еще можешь… Ведь кроме грязи здесь, братец…» — вспомнил он и даже увидел лицо Вимбутаса — сквозь дым и мглистый сумрак бара, куда он вошел; если еще можешь, братец…

Бежать? Бежать? Но куда?.. И от кого?..

Неужели от своих?! — едва не крикнул он, но не сумел; губы и те не шевельнулись, замкнутые этими словами: клевета клеветы клевете; лишь глаза затянуло белой мглою, а голова загудела, как пустой сосуд; небось от своих, дружище, ты уж никуда…

Дальше было нечего раздумывать: все вдруг показалось таким глупым и бессмысленным, словно он находился не здесь, в заполненном омерзительно желтыми испарениями баре, а в ночи, охваченной неведомым ожиданием, уже давным-давно, в голубом младенчестве, когда вдруг вернулся отец — откуда-то и зачем-то, — и, цапнув Ауримаса за ноги… Нет, не надо ворошить старое — не поможет; нет больше той ночи, нет и той осени, и отца; нет и не будет; и потом этот его крик… за ноги — да об стенку, за ноги — да об стенку… ублюдка, чужое семя; ма-маа!..

И ее — тоже нет, нет и нет, — ей надо обежать весь белый свет — с севера на юг, с востока на запад — она все бежит — и все не возвращается — я, мама, тоже… обежал; отбил ноги, матушка, вот и все; даже под Орлом бывал, мама, даже в Агрызе, был с Матасом Гаучасом, видел фронт, мама, видел госпиталь. Неужели опять тебя били, Ауримас? Били, мама, били… о, как они избивали меня! Опять Васька, Юзька и Яська? Нет, мамочка, другие. Другие? Ах, мама, — свой! Свои… Детка, да ты случаем… ну, вдруг ты… Пива! дайте же человеку пива! пива!

«А может, сто грамм?» — слащаво спросил голос (вроде знакомый); что ж, сто грамм, кивнул Ауримас; голос крикнул буфетчице; потом Ауримас увидел два граненых стакана на столе и покрасневшие от водки, выпученные глаза все того же редактора (очки съехали на самый кончик мясистого носа); Ауримас мог бы удивиться, как быстро тот возник здесь, в баре, — если бы еще был в состоянии удивляться; потом… Потом подсел Шапкус, этот премудрый доцент, — выплыл из тумана и весьма изысканно присел на стул — собственной персоной маэстро Шапкус; помилуйте, разве он этого не понимает; мальчик; мой милый мальчик; разве можно рассчитывать на что-нибудь еще… sit ius liceatque perire poetis, н-да… всегда с ними так вот — perire — было и будет… barbari in media civitate… но если бы ты, мальчик, нашел внутренний потенциал, отважился бы сменить карты… тогда… «Убирайся! Вон!» — вскочил на ноги Ауримас, не отдавая себе отчета; вскочил и грохнул бокалом о стол — зазвенели осколки… «Пошел вон, слизняк! Гад ползучий!» — повторил он и с большим усилием сделал шаг прочь от стола. Все звуки, которые кишели и бурлили в голове, вдруг исчезли и схлынули куда-то туда, в вечность, — словно их и не бывало; сделалось легко и ясно; исподлобья он еще раз оглядел и Шапкуса, и редактора (тот поддел указательным пальцем и водворил на переносицу свои неимоверные очки), — затем, натыкаясь на стулья, побрел к двери. «А платить кто будет?» — донеслось вдогонку; «Я, я, — заторопился Шапкус, — родители всегда расплачиваются за грехи детей»; Ауримас закрыл лицо ладонями — —


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: