XXXVI
— Я здесь. Ты позвонила, и я пришел. Что дальше? — сказал Ауримас, избегая смотреть на Сонату, которая встретила его в вестибюле и повела к правительственному «люксу». — Чего тебе еще?
— Поговорим потом, — ответила она тихо, но строго. — Когда вы закончите там… — показала пальцем на дверь. — И по существу.
— По существу? — удивился Ауримас. — Я всегда говорю по существу. — Толкнул вперед дверь. — Вы, кажется, вызывали меня. Я здесь.
Эти слова уже относились к Даубарасу, хотя, возможно, и Соната их слышала, так как, прежде чем войти, Ауримас успел оглянуться и заметить ее опять-таки недовольное лицо; теперь он смотрел на гостя из Вильнюса. Без пиджака, хоть и при галстуке, в мягких зеленых шлепанцах, Даубарас похаживал по просторной, выстланной красными коврами комнате и о чем-то размышлял; заметив Глуосниса, остановился и неторопливо высвободил большие пальцы рук из-под черных подтяжек, которые он на ходу чуть растягивал; на усталом его лице мелькнула улыбка.
— Пришел, значит? — как бы обрадованно воскликнул он, подошел и подал руку; она была холодная и влажноватая. — Хорошо. Ты мне нужен. Соната утверждает, что последнее время найти тебя — все равно что иголку в стогу сена…
— Я здесь, — повторил Ауримас, выискивая глазами стул.
— Тогда милости просим! — Даубарас указал на кресло; сам устроился напротив, за инкрустированным столиком красного дерева. — Будем разговаривать без дипломатии.
— Слушаю, — ответил Ауримас.
Кресло, в котором он сидел, было широкое, обтянутое потертым синим плюшем и настолько продавленное, что сидящий вполне определенно ощущал под собой прохладу довоенного паркета; смотреть на собеседника можно было лишь снизу вверх, минуя все тот же столик красного дерева, на котором громоздились два стиснутых кулака Даубараса; Ауримас поморщился. Взгляд скользнул по охряным обоям, через открытую дверь проскочил в спальню и уткнулся в стул, на который был накинут пиджак; у зеркала стоял желтый портфель. Все это напоминало ночь в квартире Лейшисов и столь неудачно прерванный тогда разговор; «ну?»
— Я слушаю вас, — повторил он снова, возвратившись из прошлого опять в эту комнату. — Хотя что касается Сонаты, то…
— Сонаты? — удивился Даубарас; глаза неприязненно блеснули. — Нет уж. С чего бы нам с тобой из-за нее… Поговорим о настоящих делах, которые важны нам обоим. Хотя, как, с чего начать, не знаю…
— С конца… — брякнул Ауримас, вмиг почувствовав прилив смелости; если не о Сонате и, что было бы еще хуже, — не о Мете…
— Это верно… — Даубарас медленно поднял повыше свои кулаки — словно два тяжелых булыжника, кинутых на розовый полированный столик, потом снова — будто лишнюю тяжесть — с силой опустил и устремил на Ауримаса взгляд. — Редко мы с тобой встречаемся, братец, но коль скоро судьба нас сводит…
— Слушаю…
— …то сводим счеты сполна…
— Я слушаю.
— Но знай, — Даубарас смотрел на него в упор, — то, что я скажу, должно остаться между нами… Это дела служебные, а я тебе, Ауримас, как самому себе… доверяю я тебе, как всегда…
— Что ж, до сих пор я как будто…
— Тогда послушай. Только предупреждаю заранее: кое-кому это и впрямь может показаться сведением счетов… кому угодно, только не тебе, потому что ты… потому что мы, братец ты мой, друг друга знаем как свои пять пальцев… и эти годы нашего знакомства, я бы даже сказал — дружбы, — могли неплохо нас закалить… Итак, мой друг, поверь — не мелкое самолюбие вынуждает меня сегодня довольно критически отозваться о человеке, которого я — все знают — долго и глубоко уважал…
О Вимбутасе, промелькнуло у Ауримаса, он будет говорить о профессоре Вимбутасе, написавшем ту самую статью: «Чего не хватает молодым», которую все читали в воскресном номере, — все ту же, из-за которой ворчал Гарункштис на той вечеринке у Марго; ворчал и обронил между прочим, что Даубарасу это не нравится, — а уж коль скоро, мил человек, Даубарасу что-нибудь…
Звонок Сонаты и приглашение к Даубарасу снова вернуло Ауримаса в то русло, из которого он уже как будто выплыл, и (по крайней мере, ему так представлялось) окунуло снова — хоть и против его воли — в давно забытые дела, которыми он решил не морочить себе голову, дал слово — хотя бы та же секция, ну ее, журналистика так журналистика, газетная крыса, воскресный номер… Но он тут же навострил уши, когда Грикштас, как никогда взбудораженный, подвижный и лихой (щеки багровели, как у чемпиона по боксу), зачем-то поминутно поглядывая на Мике, в самых возвышенных выражениях расхвалил эту статью на очередном производственном собрании как «наисерьезнейшее начало серьезного разговора», которое взял на себя всеми столь почитаемый человек; как удар в солнечное сплетение тем (Грикштас и терминологию подбирал исключительно спортивную и бодрую), кто задачей литературы и искусства считает лишь популяризацию голых, хотя и вполне справедливых, догматов или же беллетризацию фасадиков (он так и выразился!) действительности — к тому же зачастую неумелую, чересчур уж примитивно понятую или попросту безграмотную; принимая идейность как голос самого сердца, мы, товарищи, не можем забывать, что социализму (Грикштас поднял кверху карандаш) нужно такое искусство, о котором сам Ленин мог бы выразиться, как в свое время о великом старце Толстом: зеркало революции… А какое может быть зеркало без подлинного отражения? Без очарования реальной действительности, без подлинно художественных форм, без игры слова или цвета? Без тех логических и эмоциональных акцентов, в образах — повторяю: в образах, а не просто в словах! — концентрирующих всю мысль произведения и придающих ему стройность, звучность; без трепета мятежной души творца, того трепета, что претворяет россыпь столь обыденных слов в живой организм, не только воздействующий на разум человеческий, но и пробуждающий самые затаенные, самые сокровенные, тщательно оберегаемые от постороннего взгляда, сугубо личные чувства каждого из нас; без всего того, что свершает искусство в душе человека и что древние греки (опять древние, — прошипел Гарункштис) называли столь емким словом «катарсис»; произведение художественное должно чем-то отличаться от передовицы нашей газеты (Грикштас глянул в угол, где, положив на колени газеты со статьей профессора Вимбутаса, ютились Ауримас и Мике)… победивший социализм, товарищи, может и должен давать человеку не только зрелища, это более-менее эстетичное развлечение (почитайте, друзья мои, что пишет Клара Цеткин в своих воспоминаниях о Ленине!), но и подлинное, невымышленное искусство… наши рабочие и крестьяне достойны чего-то большего, чем зрелища; они обрели право да истинное, большое искусство… К сожалению, еще бывает, что упрощенные критерии оценки искусства основываются не на исторических задачах перспективы социализма, а на однодневках, требованиях момента… которые я назвал бы словом: конъюнктура…
Тут он осекся и теперь уже совершенно точно уставился именно на Глуосниса — словно все это говорилось лично ему; или же — Гарункштису, тому самому Мике, который больше не злословил и робкими, потускневшими глазами смотрел куда-то в окно; взгляд Грикштаса вернул Ауримаса в особняк близ татарской мечети; принять отложить отклонить — загудели голоса; отложить; потом так же незаметно взгляд этот перенес его в тот октябрьский денек, когда он прочел в газете статью о неком бумагомарателе — клевета клеветы клевете — и не сразу понял, о ком идет речь… а когда дошло…
Все это стремительно промелькнуло в голове — словно некий странный фильм, в котором совсем не было лиц — одни лишь буквы и голоса; как сон, который наконец-то кончился — сон писателя Глуосниса; и если что-то еще и осталось от этого сновидения, то Ауримасу на это… поверьте, сделайте милость…
— Но я, — проговорил он, словно просыпаясь, — совсем не знаю, о чем это вы…
— Так уж и не знаешь, — улыбнулся Даубарас, еще раз приподнял свои кулаки и вновь тяжело опустил их на стол, еще крепче стиснув. — Небось знаешь!