— А если и знаю… если о Вимбутасе, то я… по вполне понятным причинам в этот ваш спор…
— Наш? — Даубарас передразнил Ауримаса, возможно сам того не желая, так как взгляд его сразу потускнел. — То есть чей это — наш? Ты забыл, Ауримас, что сейчас, в период классовой борьбы, рубеж проходит не между отдельными индивидами, а между классами и тенденциями. Ваше — наше или наше — ваше здесь не годится. И пусть никто не пытается оставаться в стороне от этой борьбы…
— Я и не собираюсь.
— Хочется верить, Ауримас.
Да, разговор на сей раз принял иной оборот, и Ауримас это понял, едва лишь услышал самые первые, донельзя официальные и даже чуть выспренне звучащие слова Даубараса; неужели забыта злополучная встреча в квартире Лейшисов, когда Ауримас с Сонатой, возвратившись с танцев, обнаружили Даубараса и Лейшене в ситуации, достойной посредственного французского романа; во всяком случае, сейчас было похоже, что человек этот чувствовал себя здесь не хуже, чем в своем вильнюсском кабинете, а то и лучше, ибо там-то уж наверняка не рассядешься в шлепанцах, в сорочке, не станешь дергать подтяжки, не выложишь на стол свои большущие, увесистые кулаки, так-то; Ауримас поморгал глазами.
— Воля ваша, — проговорил он. — Хотите верьте, хотите нет. Только я ваш спор…
Он опять подчеркнул слово ваш, точно не слышал предыдущего замечания Даубараса; сегодня он почему-то ничуть не боялся этого человека, хотя раньше невольно вздрагивал, едва раздавался его голос; возможно, придавало бодрости то, что разговор происходит в этакой «домашней» обстановке; он сделал движение, чтобы встать.
Даубарас удержал его протестующим жестом.
— Погоди, — и встал сам, причем быстрее, чем можно было ожидать. — Куда бежишь? И зачем? Лучше уж давай, что ли, по рюмочке… Надеюсь, в буфете найдется…
— Но я…
— Ничего, мы быстро…
Не позволяя Ауримасу возразить, Даубарас нажал на белую кнопку в стене; появилась все та же Ируся. При виде Ауримаса она почему-то покраснела.
— Двести коньяка, — распорядился Даубарас.
— Водки, — поправил Ауримас.
— Сто коньяка и сто водки. Только поскорей. Мы спешим.
«И ты? Ты-то куда спешишь?» — чуть было не выпалил Ауримас; его удивляла собственная дерзость, он словно продолжал находиться на собрании в редакции и видел Йониса Грикштаса, отстаивающего статью Вимбутаса, перед кем? — да так рьяно, будто сам ее написал; материал этот чем-то, хотя и трудноуловимым, малопонятным, как бы полемизировал с той печально известной статьей, Ауримас и названия ее не желал помнить и словно защищал Глуосниса, опять-таки от кого-то невидимого, но ощутимого и вещественного, хотя сам он ни просил, ни надеялся на что-либо, особенно после той субботы; уж не выльется ли встреча с Даубарасом в продолжение речей Грикштаса, только вывернутых наизнанку?
— За наше давнее знакомство, — сказал Даубарас, когда Ируся внесла и поставила на столик два миниатюрных (Ауримас впервые видел такие) графинчика — темно-янтарный и белый, а также две рюмки — до того крошечные, что не худо бы вооружиться очками, чтобы разглядеть их; Даубарас налил.
— За дружбу.
Но пить не спешил, лишь пригубил, точно небрежно лобызнул рюмку, и поставил на прежнее место, будто что-то припомнил; не пил и Ауримас. Поставив рюмочку на широкий подлокотник кресла, он разглядывал картину на стене: зимний лес; картина была старая, выполненная жидкими сине-белыми красками, и наводила тоску. Ауримас вспомнил Гаучаса. Где-то он теперь? Что делает? Я большой, мне — добавка, говаривал Гаучас, приноравливаясь к ломаной речи старшины-казаха; тот наливал ему еще — если было что налить; Гаучас выпивал «добавку», порцию Ауримаса и облизывался, точно кот-лакомка, почуявший поблизости валерианку, а потом принимался свирепо драить свою винтовку, которая и без того сверкала, как сапоги штабного щеголя; эх, был бы он здесь! Уж он-то бы все сказал, что думает о том самом Ауримасе Глуоснисе, которого самолично отвел на паркетную фабрику и с которым позднее делился последней махорочной затяжкой; он бы не стал так презрительно пялиться на Ауримаса, как это делает Даубарас — как удав на кролика; и Ауримас, возможно, не стал бы здесь юлить, морщась от сивушного запаха этой пакости, которую и в рот брать неохота… сегодня и уже давно… Да и зачем? По какому случаю?
Он сидел, утопая в кресле, напротив Даубараса, но словно не видел его, а видел лишь Гаучаса, фронт, степи Орловщины, старых добрых друзей — где-то позади картины, изображающей зимний лес, и где-то за Даубарасом, вертящим в длинных белых пальцах рюмочку, смахивающую на наперсток; он был и здесь, в прокуренной комнате, и в то же время где-то далеко, где не было ни Даубараса, ни кукольных рюмочек, ни густого одеколонного запаха, — там, откуда он явился. И какого черта он, скажите на милость, променял сапоги на лапти, а привычное, будничное житье парнишки с окраины — на призрачные надежды, иллюзии? Его ли это дело — очертя голову кидаться туда, где его никто не ждет и где, вполне возможно, редки те, кто желает ему добра, — в сочинительство, в извечные дебаты, где неизвестно, кто прав; да разве можно быть правым, если вечно споришь с самим собой? Ни прав, ни виноват — а лишь таков, каков ты есть, и таков, каким тебя видят другие; и стоит ли тогда… Тут он спохватился, что зашел слишком далеко и размышляет о том, что у него как будто уже давно решено — тогда, в дождь; в огонь, в огонь — все эти листки и иллюзии; в воскресный номер я, товарищи, предлагаю…
— А что касается споров, к которым ты так упорно стремишься, — услышал Ауримас откуда-то издалека и снова увидел Даубараса, двигающего по гладкому столику уже опорожненную рюмку; глаза его настойчиво ловили блуждающий взгляд Ауримаса, — то заявляю тебе категорически: их нет. По крайней мере, между мной и Вимбутасом. Чего же, по-твоему, мы не поделили? В моем представлении это такой допотопный реликт, из-за которого не стоит морочить себе голову. Горбатого могила исправит… Вступает в партию? Ему предложили вступить? Ну и что же, мой милый? А вдруг партбилет освободит его от горба, который он влачит на себе? От наследия прошлого, так сказать? В конце концов, и горком может ошибаться. Этого Вимбутаса, по-моему, следует не подпускать к партии и на пушечный выстрел, так же, как и к нашей молодежи, разумеется… Хотя оспаривать его, с позволения сказать, концепции, которые и концепциями, пожалуй, не назовешь, а лишь вывертом апологета былых времен, — придется не мне… подвергнуть их критике или опровергнуть… следует вам, молодежи, к которой и взывает этот старый пень… Потому-то, откровенно говоря, я и позвал тебя, Ауримас: это будет для тебя удобным случаем… Я бы хотел, чтобы ты в печати публично…
— Ни за что! — воскликнул Ауримас; да так быстро, будто слова эти постоянно вертелись у него в голове и только ждали возможности сорваться с языка. — Ни за что!
— И почему же? Неужели ты солидарен с Вимбутасом?
— Я там живу.
— Тем более, — Даубарас удивленно поднял брови. — Тем более, мой друг. Все увидят, что даже те, кто вращается в орбите этого с позволения сказать теоретика… если они достаточно сознательны и самокритичны, не могут позволить этим мелкобуржуазным микробам…
— Микробам? Но Вимбутас прав!
— Прав?
— Конечно! Всем нам еще ой как далеко до того, что Ленин…
— Ленин?
— Учиться, учиться и учиться — так ведь? Ведь так говорил Ленин, правда? И хорошо бы поменьше бахвалиться да побольше…
Ауримас замялся, откашлялся и умолк; но, впрочем, если высказал и не все, то хотя бы самое главное… о чем Грикштас…
— Дружочек, — Даубарас широко улыбнулся; широко и снисходительно, как умел лишь он один (так казалось Ауримасу). — Учитесь, кто вам мешает! И прежде всего — принципиальности. Настойчивости в этой борьбе. Настойчивости в отваге.
— Но… по-моему… Я полагаю…
— По-твоему? Ты полагаешь? А вдруг есть кому полагать и без тебя? Может, тебе — хотя бы на сей раз — следовало бы больше верить другим? Мне, например, дружочек, и выполнять то, что предлагают. Написать статеечку и подписаться: Ауримас Глуоснис. Ауримас Глуоснис — слышишь? И все. Так, мой дорогой, делают себе имя.