Он скрипнул зубами и закинул руки за голову.
Эх, Марьянка, Марьяночка… Синяя птица, которую Ходоров так старательно подсинивал. «Ты любовь моя последняя, боль моя…» Кажется, так мурлыкалось тому лет двадцать, а то и тридцать в каком-то слащавеньком фильме?
А ведь глаза у нее были сучьи… Он усмехнулся: вот оно, точное слово — именно сучьи! Ласковые, преданные до пресмыкания, но с затаенной опаской. В них была всегдашняя готовность лизнуть и укусить. Влажненькие такие были глаза. Были и, конечно, есть. Где-то. Только меня, вдруг подумал он, это больше не касается.
Настоящее потеряло реальность, а будущего нет. Сейчас он вполне обходится прошлым и, между прочим, возни с ним невпроворот. Так что глаза у нее были сучьи. Да ведь Ходоров подмечал это — чего уж тут кривить! Другое дело, что не хотелось ему даже мысленно произносить столь мерзостное слово. Тем паче сочиняя песенки о «чудесной стране Марьянии». Какие уж тут «сучьи»!..
Да, конечно, Ходоров не мог не видеть, что она вовсе не хороша. Правда, когда хотела, Марьяна могла казаться так… ничего себе дамочкой. Брючки — на попке в обтяжку, а ниже колен непременно широкие, дабы спрятать кривоватую тонковатость ножек. Вкупе с каблучками они обманчиво удлиняли фигуру, что и требовалось. Опять же грим, матовая бледность, молодежная стрижка… Нет, нет, порой она бывала просто хороша. Мужикам такие нравятся, хотя и в очень определенном смысле — взгляд-то у нее был всегда и всем обещающий. Такие, как Марьяна, на каждого не инвалида и не урода смотрят с потаенным «вот бы…».
Эдакая любвеобильная синяя птичка, совсем как юная таитянка, для которой «играть» и «любить» — синонимы. Правда, на русском это звучит куда грубее.
Впрочем, что-что, а грубость Марьяну не коробила ничуть.
Если бы этот злосчастный Ходоров не встретил ее тогда!..
Нет, все же не с того закрутилось, не с того… Началось с катастрофы. Или, как это официально? — с наезда… Значит, так: половина первого, июль, очень жарко. Ходоров выбегает из ворот телестудии, идет по тротуару. Вот он сходит на мостовую, пытается быстренько пересечь свежеполитую улицу… И тут — темно-красная «ауди». Не метнись он назад к обочине, просто остановился бы — машина вильнула бы и проскочила… Случайность? Черта с два! Эта «аудишка» — она ведь как тот самый булгаковский трамвай и разлитое Аннушкой масло — были уготованы ему все тем же Воландом, который свел в тот жаркий день Марьяну с Ходоровым, чтобы перекроить его судьбу, а потом и самого уничтожить.
Банальнейший наезд — это глава первая состряпанной дьяволом детективной истории, которая, вопреки законам жанра, не начинается, а кончается убийством.
Ходоров подсознательно сунулся под колеса. И очень закономерно, что случилось такое не потому, что он был погружен в глубокую задумчивость это было слишком бы пресно, да и в самом деле случайностью. И не под гнетом тяжелого стресса, что тоже было бы простительно. А в состоянии эйфории, вызванной очередным приступом самолюбования… Сказать бы «Бог наказал», но разве Господь был в тот день судьей бородатому ничтожеству, которое было фатально обречено на исчезновение из этого бренного мира?
Он тихо рассмеялся. Нет уж, не Бог был судьей писателю Ходорову… Судьей был он, человек, валяющийся на тюремной койке в одиночной камере номер семнадцать.
Судьей. Прокурором. Свидетелем. И, наконец, исполнившим приговор палачом.
…Лязгнула дверь.
— Сидоров! Давай выходи!
На допрос? Наконец-то! Вот и дождался.
— Ну, быстро, быстро на выход!
Перебьешься, комарик, ядовито подумал он, обождешь. С тобой-то можно без церемоний. Хотя нет, опасно, надо, чтоб все-все тип-топ, чтоб чистенько и в мелочах.
— Нога… — хрипит Сидоров. — Не сымацца с койки…
— Какая еще нога?
Не один ли тебе хрен, какая? Он натужно кашляет. Уж это Сидоров умеет, умеет.
Тренирован прямо-таки замечательно. Виснет на железной спинке, хрипит, захлебывается кашлем. Но правую ногу с одеяла не снимает. Краем глаза следит за конвоиром — не шарахнул бы кованым своим ботинищем. А что? Может.
Сопливенький еще мальчишка, тощенький, угреватый. Небось первогодок. Да ведь и такому хочется выглядеть хоть кого-то сильнее. Хотя бы такого, как он, бомжа вонючего. Три недели он не видел себя в зеркале, образину свою сейчасную знает только на ощупь. Бугристый череп с плешинкой — вылезла, подлая, после «нулевки». Узкие скулы, обтянутые нездоровой кожей, скелетистые впадины на щеках. И щетина мерзопакостная, уже не колючая, правда, помягчевшая, цветом наверняка пегая. А уши, уши!.. Вот не думал, что после стрижки наголо они так забавно раскрылатятся. Подзабыл, что стеснялся в детстве своей лопоухости.
— Кончай ты! — уже не приказывает, а просит конвоир.
Погоди, говорит ему мысленно он, вот захочу — и перестану, а пока не хочу.
Сидоров снова кашляет — с глухим хрипом, изображая муки адовы, с клекотом бьется хребтом о спинку койки, раскачивается, как правоверный еврей на молитве. А парень, бедняга, мельком замечает он, перепугался, совсем новичок, видно, в охране… Ведь с сочувствием смотрит, даже с испугом, вон как губы дрожат…
Усмехнувшись, Сидоров с неожиданной легкостью сбрасывает ногу с койки на пол, рывком встает и корчит брезгливую гримасу. И мысленно представляет, насколько омерзительной смотрится сейчас его рожа.
— Ладно, гражданин начальник, так и быть, потопали.
Конвоир розовеет от злости, но Сидоров уже и не глядит на него, надоел.
Заложив руки за спину, идет к двери и выходит из камеры…
— Садитесь!
Ларина кивком отпустила конвоира. Придвинула поближе бланк протокола допроса подозреваемого, попробовала на откидном календаре, хорошо ли ходит шарик в авторучке, и только потом уже подняла глаза на человека, мешком плюхнувшегося на табуретку напротив нее.
Нет, не самого приятного собеседника заполучила она на этот раз. Он не произнес еще и слова, а следователь уже знала, интуитивно поняла, что разговор предстоит непростой. Взгляд — острый, лишь на мгновенье полыхнувший откровенной неприязнью и тотчас угасший, словно выключенная лампочка фонарика, ставший стеклянно безразличным, — такой взгляд был ей хорошо знаком. Этот человек лишь прикидывается опустившимся, обезличившимся бомжем, сказала она себе. Он умеет владеть собой, он настроен на жестокую борьбу. Значит, и мне надо быть готовой к тому, что передо мной вероятный преступник, быть может, изворотливый, многоопытный и умный. Как ни старается он сейчас натянуть на физиономию маску дебила, первый же взгляд выдал его с головой. Но пусть он не догадывается об этом. Пока.
Ларина быстро, крупным, размашистым почерком заполнила первые строки протокола, касающиеся ее самой, даты и места допроса, и оторвала ручку от бумаги.
— Фамилия, имя, отчество?
— Мое?
— Ваше, разумеется. Меня зовут Ларина Анна Сергеевна. А вас?
— Ну, Иванов… Петр… Сидорович.
Так, сказала себе Анна, понятно: настроился играть в комедийном ключе. Она обежала равнодушным взглядом лицо бомжа, исхудавшее, с выпирающими скулами, без какого-либо следа бровей, напоминающее детский рисунок — точка, точка, два крючочка… Темная, чуть извилистая прорезь рта с потрескавшимися губами, черные точки ноздрей, обритая голова с грязными оттопыренными ушами, утолщенный кончик носа, почти кругляш, безвольный, чуть загнутый подбородок…
И запрятанные под голыми надбровьями синие глаза — сейчас они неподвижные, тупые, похоже, он нарочно выпучивает их, чтобы выглядеть законченным придурком. Не поймай она тот взгляд…
— При задержании вы назвали себя Сидоровым. Как понимать?
— Да хоть как… Один леший.
— И все-таки? Ваша настоящая фамилия?
— Пиши Сидоров, если больше нравится.
— Хорошо, Сидоров так Сидоров. Дата, место рождения?
— Мое?
Анна стиснула губы. Нет, не разозлишь, не старайся.