— А кошелек у солдата украл.

— Так ему и надо.

— Эк солдат, и стрелок-то плохой

— Да не солдат это, а милицейский.

Пули щелкали подле, и видно было, как они взрывали снег, а человек стоял, молился толпе и надеялся. Но вот он пошатнулся.

— А, попал, попал, — прогудело одобрительно в толпе.

Еще два выстрела — и человек упал и вытянулся на снегу. Выстрелы прекратились, толпа начала расходиться. Никто не возмутился, никто не осудил и не проклял убийцу. Это было в те дни, когда красные знамена с надписями «свобода, равенство и братство» гордо реяли над городом и совершалась воспеваемая газетами великая безкровная революция!

Оля два дня не могла успокоиться. Все мерещился ей этот несчастный вор, на коленях стоящий перед толпой и молящий о пощаде в смертной муке.

Поезд наконец тронулся. Скрипя и звеня цепями, наталкиваясь буферами друг на друга, подались вагоны сначала назад, остановились, дернулись вперед и покатились, отсчитывая стыки рельсов и вздрагивая на стрелках.

Поезд шел и останавливался. Почти все в вагоне спали, не спали седой господин и певица, не спал и тот молодой возбужденный солдат со злобными чертами лица. Не спала Оля.

Она думала. Она пришла уже в своих думах к тому, что, может быть, они правы. Они, трудящиеся над землей, они, живущие в маленьких тесных избушках, где спертый дурной воздух, они, голодающие и мерзнущие. «Мир и все его богатства принадлежат им, и буржуи — словом, все те, кто не умеет сам работать и добывать все своими руками, должны или стать такими, как они, или уйти в иной мир, но на земле не место тунеядцам…» Придя к этой мысли, Оля почувствовала страшную жажду жизни. «Ну, хорошо, — говорила она, — я буду работать, как они, я буду прачкой, я стану садить и полоть огороды…»

С этою мыслью она задремала. Но сейчас же вернулась в явь от новой яркой мысли.

«Да ведь тогда, — думала Оля, и мысли точно торопились в ее мозгу, стремясь что-то доказать ей важное и убедительное, — тогда, когда все станут, как они, и не будет нас, погибнет красота. Тогда погибнет вера в Бога, погибнет любовь. Тогда исчезнет сознание, что позволено и что не позволено. Тогда убийство не будет грехом и сильные и дерзкие станут уничтожать слабых. Слабые станут раболепствовать перед сильными, угождать тем, кто свирепее осуществляет свое право жизни. Тогда все обратится в сплошную резню. Христос с Его кротким учением уйдет из нашего мира, с ним уйдут красота и прощение, и в дикой свалке погибнут люди. Они, как хищные звери, разбегутся по пещерам и будут жить, боясь встретиться с себе подобными.

Так значит, — думала Оля, — и мы нужны. Мы не тунеядцы. Тем, что с нас сняты непосредственные заботы о хлебе насущном, мы создаем красоту мира. Мы удерживаем этих людей от преступлений — одних страхом наказания, других — силою своей души. Мы нужны миру. И мы — Растрелли, Воронихин, Стефенсон, Уатт, Яблочков, Морзе — создали прекрасные дворцы и соборы, паровозы и электрический свет, придумали телеграф, мы, а не они. Даже такие, как я, светские барышни, ничего не умеющие, но нарядные, веселые, красиво одетые, нужны, потому что в нас влюбляются, нам пишут стихи, для нас создают картины, за нас умирают и трудятся, и мы, возбуждая возлюбленных, двигаем мир вперед!»

На этой радостной и горделивой мысли Оля успокоилась. Она опустила голову на плечо крепко спавшего старшего брата и заснула. Поезд мерно стучал колесами и убаюкивал ее.

Проснулась она от громкого крика и дуновения холодного ветра. Поезд стоял, но стоял не у станции, а вероятно, случилось что-либо с паровозом, и он остановился среди леса. Было уже утро. Солдаты для света и для воздуха, который ночью был очень тяжелым, отодвинули наполовину дверь, и через нее был виден густой, голый лиственный лес, талый снег, слышалась частая капель воды, упадавшей с ветвей и шумевшей по старой листве, местами освободившейся от снега.

Кто-то резко, хриплым голосом, крикнул в сторону паровоза: «Гаврила, крути!», и несколько человек грубо засмеялись. Жена телеграфиста, уже не спавшая и возившаяся со своим ребенком, подобострастно засмеялась и воскликнула:

— Ах уже и солдатики, солдатики! Ну придумают же, право! И с чегой-та они всех машинистов Гаврилами прозвали?

Солдаты хмуро потягивались и зевали. Седой господин и певица сидели в прежних позах и, видно, всю ночь не спали. Не спал и все так же стоял и молодой солдат. Теперь он смотрел острым, внимательным взглядом на седого господина. Оля невольно посмотрела на того и другого, и вдруг странная вещь поразила ее. Между изящным, с благородной осанкой, господином и этим солдатом с ухватками петроградского хулигана было большое сходство. У обоих были маленькие породистые, точеные руки, глубокие серые глаза, одинаковый изгиб бровей, длинные ресницы, тонкие носы с чуть раздутыми страстными ноздрями, полные чувственные губы и одинаковые подбородки с маленькой ямочкой посередине.

Сын и отец. Порочный, блудный сын и благородный отец вдруг оказались друг против друга. Певица Моргенштерн, казалось, тоже заметила это сходство. Она с тоскою смотрела то на того, то на другого и ждала чего-то.

Молодой солдат внимательно вглядывался в господина, чуть освещенного утренним светом, и точно припоминал что-то. Он подозвал из глубины вагона другого солдата, маленького, кряжистого и немолодого, со следами сорванных георгиевских крестов на шинели, и показал ему на господина, оба долго смотрели и тихо совещались.

Седой господин все так же глядел в сторону, казалось, не обращая ни на кого внимания, но острый взгляд его становился тоскливее, он глубже уходил в воротник своего пальто, и лицо его, гладко выбритое, бледнело и становилось серым.

Кряжистый солдат вышел из вагона.

Поезд все стоял на пути, и видно было, что сдерживаемое волнение господина увеличивалось. Оно незаметно передавалось певице и Оле Полежаевой. Все ждали чего-то.

Прошло минут пять. Солдаты входили и выходили из вагона. Вдруг послышался гул голосов, и к вагону придвинулась толпа солдат, человек в пятьдесят или более, как видно приведенная посланным. Многие были с ружьями.

В ту же минуту молодой солдат широко шагнул через лежащих и сидевших, сильно толкнув Арцханова, и, глядя в упор в глаза господину, твердо и ясно спросил:

— Вы будете не генерал Саблин?

Господин молчал. Он внимательно и без страха смотрел на спрашивавшего, но рука его быстро опустилась в карман.

— Я вас спрашиваю, — вскрикнул молодой, гневно протягивая руку к господину.

— Да, я генерал Саблин, — спокойно ответил тот при гробовом молчании всего вагона и стоявшей внизу на путях солдатской толпы. — Что вам от меня угодно?

Стало так тихо, что Оле казалось, что она слышит биение своего сердца. Молодой солдат круто повернулся к дверям вагона, у которых были солдаты, и сказал полным ненависти голосом:

— Товарищи! Это генерал Саблин, который уложил не одну тысячу солдат на этой войне! Это генерал, который за сорок тысяч продал свою позицию немцам и из-за которого расстреляли десятки лучших борцов за революцию. Я узнал его. Он бежит теперь к Корнилову и Каледину, чтобы бороться против народа и завоеваний революции! Товарищи! Мы не допустим до этого!

— Ишь ты! — с неистовой злобой прошипел солдат со злыми глазами, споривший накануне вечером с Каппельбаумом, и схватился за ружье, лежавшее над дверью.

Генерал Саблин вдруг неожиданно, упругим движением вскочил со своего места, выхватил револьвер и бросился к дверям вагона в самую толпу солдат…

Прежде чем продолжать описание этого случая, попробуем посмотреть и разобраться в том, как могло произойти то, что одна часть Русской армии вдруг стала в такое непримиримое отношение к другой, как могли солдаты, еще так недавно слепо повиновавшиеся офицерам, готовые умереть за них и порою искренно их любившие, вдруг до такой степени их возненавидеть.

Но для этого нам придется отвернуть несколько листов пережитого прошлого и узнать жизнь всех этих людей до самых ее мелочей. Тогда мы увидим, что все, что случилось, было не неожиданно и случайно, но медленно и методично подготовлялось долгие годы и долгим рядом ошибок, которых никто не хотел ни замечать, ни исправлять.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: