Много муки кроется под беспечальностью этой. Долго нельзя оторвать глаз от этого образа. С гордостью л умилением произносишь святое слово Мать.

А вот и сам маленький герой, сам Спаситель, который положит душу свою за други свои, который скажет человечеству: вот кровь моя и плоть моя, пейте и ешьте ради вашего возрождения, освобождения.

Этот, которому Иосиф–бесплодный и Мария–мать говорят «не я, но ты», — этот для себя ли живет?

Мальчик с кудрявой головой глядит в сторону с пристальной и возбужденной внимательностью, вся поза его, полуподнятые сильные ручки и ножки, готовые шагнуть, говорят нам о захватывающем интересе, с каким следит маленький гений за развертывающимися перед ним горькими картинами судеб человеческих. Он весь поглощен другими, не собою, он позабудет себя или, вернее, будет помнить о себе лишь как о силе, могущей вмешаться в самую гущу жизни ради блага людей; он потеряет душу свою, дабы обрести ее, он скажет, что превыше всех законов стоит призыв: братья, любите друг друга.

Но видя, как сильные, хитрые, хищные стали поперек дороги любви, он обратится к ним с грозною речью, он подымет на них бич, изгоняющий из храма, он бросит им вызов, этот провозгласитель любви: «Не мир принес я миру, а меч».

Герой —это плод. Для него работают во тьме трудолюбивые корни. Для него с усилием подъемлется крепкий ствол, для него развертываются гибкие и сочные ветви, для него жадно пьют углекислоту зеленые листья, для него расцветают и зовут зоркостью красок, ароматом, сладостью меда гостей насекомых— посредников любви — нежные цветы; для него весь организм растения перерабатывает соки матери–земли и живительную энергию лучей отца–солнца, — и он наливается, плод, цель усилий, торжество жизни дерева. Но какую драгоценность таит он под золотой своей одеждой, в сердце сочного и благоуханного своего тела? что защищает он порою костяной бронею? — Зерно, семя. Но должен погибнуть плод, чтобы взросло новое дерево, совершеннейшее.

«Sic vos non vobis!»[52] — мог сказать латинский поэт не только овцам и пчелам, но и людям.

Мы не для себя? Конечно, потому, что мы, приходящие, смертные, по существу, в то же время строители вечного. Потому что мы временные выражения великой сущности — вида. И до высшей звучности и торжественности доходит великий лозунг, когда человек обращается с ним к Виду: «не я, но ты».

Значит ли это, что личность отвергает себя? не наоборот ли? Не находит ли, не утверждает ли? Так говорящие не отдаются ли борьбе, разрушению, строительству, в которых их силы развертываются с наибольшим богатством? Не дарит ли творчество для истории наивысшим счастьем? наиполнейшим сознанием себя? наироскошнейшим ощущением бытия?

Потерять так душу свою не значит ли обрести ее? «Ваш Вид, да еще с большой буквы, ваш Внук, ваш Дальний, все с больших букв — ведь это же идолы! Ваша молитва: не я, но ты, — ведь это же — рабство!» — так говорят нам индивидуалисты. Мы говорим на разных языках с ними. Но на том же языке, на каком беседует св. семейство Луки Синьорелли.

6. Мадонна и Венера. (Параллели)[53]

Одна дама на парижском конгрессе феминисток разразилась следующей живописной фразой: «Мать! мать! — говорят нам, и ставят перед нами как идеал рафаэлевский образ мадонны с младенцем на руках, но для меня ничуть не ниже Венера Милосская, хотя у нее нет не только младенца, но даже рук!»

Вот одно из обычных беллетристических противопоставлений богини любви языческой и богини любви христианской. И в самом деле, какая бездонная пропасть отделяет «белую дьяволицу»[54] — апофеоз чувственного и животного, роднящего ее с волной чувственной неги, разлитой по всей природе, — и чистую деву, непорочную, сторонящуюся любви как скверны!

Но жизнь есть великое единство, и через самые глубокие бездны перебрасывает она свои изящные и прочные мосты.

Долго показывали в качестве образчика богоматери картину, якобы рисованную евангелистом Лукой. И, судя по копиям, воистину эта древнейшая мадонна лишена была даже тени красоты и грации. «Ave Maria gratiae plena»[55] — поет церковная песня, но разумеет совсем другую грацию — духовную благодать.

Мозаики византийских художников глубокого средневековья и их итальянских подражателей показывают нам мадонну — это догматическое оправдание и возвеличение «вечно женственного»— в образе, противоположном очарованию истинной женственности. Она величественна, слов нет, но она сурова и угрюма. Жестко падают складки раззолоченных одежд с угловатых членов ее огромного тела, холодно и пусто смотрят ее широкие бесстрастные глаза перед собою, не удостаивая внимания лежащую у ее ног землю.

Когда в начале XIII века весенние дуновения пронеслись легонько над просыпавшейся Тосканой, первым дрогнуло среди живописцев сердце умиленного Чимабуэ. Он дерзнул. Предвечная царица небес, внечеловечная в своем мистическом спокойствии, чуть–чуть ожила, отогрелась, шевельнулась, луч света бледно глянул в глазах, тень улыбки прошла по губам.

Когда теперь смотришь на великую «Мадонну» Чимабуэ, она кажется такой чопорной и важной, такой мертвенной и сухой, — а между тем флорентинцы с ума сходили от радости, узнав кого–то дорогого, давно забытого в чуть–чуть оживших чертах, увидев шаг, который делает мадонна к земле, к радости, к наслаждению. При звоне колоколов и криках труб опьяневшая от восторга толпа несла свою проснувшуюся мадонну и посылала ей поцелуи, как принц, сквозь колючий терновник пробравшийся к спящей красавице и разбудивший ее от тысячелетнего зимнего сна для весны возрождения.

Джотто затмил Чимабуэ, как свидетельствует об этом Данте. У него мадонна совсем опустилась на землю и стала ходить между людьми по улицам и рынкам. Но, может быть, в этом виде труднее было угадать единство старой и новой красоты, старой и новой любви, чем под едва размерзшими чертами?

Великий архитектор и живописец демократической коммуны, Джотто вспомнил, что мадонна была бедной девушкой, для людей — женой плотника, назаретской мещанкой: такой и изобразил он ее, умиляя протестантскую душу Рёскина. Эта реалистическая концепция мадонны отводит нас в сторону и от царицы христианских небес, и от Венеры–Афродиты, богини всей и всяческой красоты.

Таким же реалистом считают и Рафаэля. Для него, как и для Джотто, изображение святого семейства было лишь поводом к восславлению радости семейной жизни, в особенности материнской. Мадонна Рафаэля чужда настроениям чисто аскетическим. Она грациозна, очаровательна, это идеализированная крестьянка, дитя лугов. Эта наивная молодая мать — действительно вершина чистоты и невинности, но в то же время нечто прямо противоположное великолепной абстрактности застывших в своем величии изображений аскетических эпох. Эта мать чиста, но это земная мать, и чистота ее земная. С другой стороны, украшенная всей прелестью женственной юности, она стоит в прямой противоположности и к Венере с ее неотъемлемой чертой — головокружительным благоуханием чувственности. Но как Джотто рядом со своими первыми гениальными попытками художественно просветленного изображения мещанского счастья в замкнутом кругу семьи дал поэму «возвышенного безумия» (как выражается Рёскин) в своей «Жизни святого Франциска в Ассизи», так и Рафаэль в «Преображении» и особенно в «Сикстинской мадонне» поднялся до высот символа, оставляющего далеко за собою обычный для него нежный реализм.

В «Сикстинской мадонне» мы имеем продолжение и лучезарное завершение того принципа, который был открыт полусредневековым Чимабуэ. Здесь мы видим все то царственное величие, которым старались окружить мадонну мозаичисты, а вместе с тем всю ту полноту живой красоты, роскошной, солнечной женственности, первая улыбка которой пугливо просвечивала в произведениях отца новой живописи.

вернуться

52

«Так вы, но не вам» — слова Вергилия.

вернуться

53

Эта статья в известной мере связана с включенной в сборник статьей о Боттичелли «Magnificat». См. приложение 2 — посвященный Боттичелли от рывок из позднейшего труда Луначарского «История западноевропейской литературы в ее важнейших моментах», где выражены в наиболее сущест венном те же мысли о философии Ренессанса, клонящегося к упадку, и о значении картин Боттичелли.

вернуться

54

«Белая дьяволица» — ницшеански–декадентское истолкование античного образа у русского писателя и философа Д. С. Мережковского (1866—1941), возвращающее к аскетическим, антигуманистическим взглядам средневековья.

вернуться

55

Maria gratiae plena (латин.) — благодатная Мария.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: