И если мы признали первую мадонну, так возвеселившую флорентинцев, шагом к сближению двух обожествлений женственности— мадонны и Венеры, то мы должны признать еще большим шагом в том же направлении великое произведение Рафаэля.
Как? «Сикстинская мадонна», признаваемая столь многими за лучшее воплощение христианского идеала, может быть признана с какой бы то ни было стороны близкой противоположному идеалу античной безудержной чувственности?
Но разве античная Венера есть только символ чувственности? Разве чувственности поет гимн строгий Лукреций, когда славит мать богов и людей, чудную богиню всей гармонии, порядка, красоты, света и радости, разлитых повсюду в природе?
Платон нас учит, что есть две Венеры: есть вырождение первоначального, огромного и космического образа в образ чисто человеческий, в небесную гетеру, в фривольную и шаловливую маленькую богиню утонченного разврата. Но ведь это только поздняя мифология, причудливые строеньица, созданные фантазией более поздних поэтов, бравших для своих легкомысленных павильонов во вкусе прожигающего жизнь индивидуализма величественные беломраморные глыбы из циклопических построек древнейшей народной мудрости, из поэзии полусознательных, но мощно творческих масс. Но великие умы и сердца чуяли и видели настоящую Афродиту, серебряными ногами опирающуюся на пену лазоревого моря, пышнокудрой головою касающуюся небес, где светила служат ей венцом, опоясанную всей силой плодородия, одетую радужным блеском всех красок природы и протягивающую миру сына своего первородного, от отца всего сущего рожденного — Эроса — Любовь! В этой концепции обе богини сближаются.
Но ведь «Сикстинская мадонна» не только величава и прекрасна, она еще настолько скорбна, насколько может соединяться скорбь с безусловным величием и совершенной красотой! Входит ли хоть сколько–нибудь эта нота скорби в образ Афродиты?
Афродита — Mater dolorosa[56]? Это кажется парадоксом. Но некоторые сближения тут есть. Афродита была нежной матерью: ее сын — Эней, герой в золотом вооружении. С большим изяществом рассказывает Гомер, как богиня заботливо спасла этого сына от неистовства Диомеда. Весь эпизод носит у Гомера характер скорее шутливый, чем трогательный или трагический. Но великая поэма лишь в редких случаях не опирается на более древние и более глубокие народные сказания.
Мать, обыкновенно морская богиня, порождает сына в золотом вооружении — солнце. Ему предрекают великие подвиги и раннюю смерть. Богиня–мать старается отвратить от сына грозящую опасность; тем не менее сын по исполнении своего предназначения умирает. Скорбная мать оплакивает его, но ждет его лучезарного воскресения. Таков широко распространенный миф о прекрасном морском лоне, вечно рождающем постоянно умирающее и вновь воскресающее светило. Он лежит в основе мифа о Фетиде и ее недолговечном сыне — блистательном Ахиллесе. Он, слегка видоизмененный, скрывается под трагедией Изиды, Озириса и Горуса. В другом видоизменении он же служит основанием элевсинской мистерии о Деметре и Коре. Изида, Фетида, Деметра — это настоящие matres dolorosae древности.
Но священна не только женская скорбь о сыне, священны и слезы, проливаемые над погибшей любовью. Солнце — великий прообраз трагической смерти. Это умирает юный и прекрасный Аттис, восточный Бальдер[57], и оплакивает его великая его любовница Иштар — богиня всеиссушающей страсти, несомненная восточная сестра Афродиты. Она, обливаясь слезами, идет в подземное царство мрака вслед за милым, сожженным ее неистовой любовью. Ценою страшных жертв и страданий она искупляет его, возрождает и, ликуя, вновь возводит на небеса.
Так и сама Афродита теряет юношу Адониса, бога благоуханной весны, убитого вепрем наступающих летних жаров; но он должен воскреснуть с новой весной. Его смерть оплакивалась истерическими воплями, безумием женских толп, разделявших тоску Афродиты. «Умер! умер!» — рыдали хоры, и девушки, горько плача и царапая себе до крови грудь, целовали раны молодого мертвого бога.
Когда же по трехдневном трауре наступал день светлого воскресения Адониса — не было конца ликованию. Ликовала Афродита, и ликовали с нею все женщины. Это торжество было распространено необыкновенно широко, оно празднуется язычески еще и теперь во многих местностях, празднуется даже и у нас, в России, где Адонис носит название Костромы, Костру–боньки и т. п.
В пятницу на «страстной неделе» в Неаполе запрещают ездить в экипажах по главным улицам и чуть не всем населением совершают обряд «ходьбы» — strustio. При этом заходят во все церкви: в каждой лежит прекрасный молодой полуобнаженный мертвый Христос, над ним склоняется в слезах красивая женщина. Неаполитанки благоговейно целуют раны убитого, многие плачут. Я видел сам, как одна девушка лет четырнадцати горячо прильнула к его полуоткрытым устам.
На Вомеро, где я живу, в пасхальное воскресение совершается в высшей степени своеобразный обряд. В ночь уносят из одной церкви в другую статую Христа. Наутро мадонна не находит его и, в сопровождении Иоанна и Магдалины, идет его искать. Она одета в тяжелое черное покрывало, длинный кортеж верующих сопровождает ее, музыка играет раздирающий похоронный марш. Иоанн и Магдалина отделяются, ходят по переулкам, возвращаются грустные: Христа нет. Но вот они заходят в ту церковь, где он находится. Радостно устремляются они, предшествуя ему, и возвещают его приход мадонне. Они встречаются. Мадонна сбрасывает свою черную мантию и остается в сверкающей одежде из золота и серебра, и из–под ее ниспавшего широкого плаща вылетает на свободу и летит к солнцу стая белых голубей.
Разве все это не остатки шествий, подобных элевсинским? Разве здесь старые и новые боги не протягивают друг другу руки?
И мадонна и Венера, взятые как символ, суть отражения вечно женственного. Но в нем две стихии: с одной стороны, красота и любовь, красота, роднящая ее с гармонией природы, и любовь, одинаково святая в матери, сестре и жене; а с другой стороны — страдание, страдание, неразлучное с любовью, ибо любовь есть расширение и углубление чувствительности, а мир чреват бедами. Материнская ласка и материнские слезы; женщина, которая по красоте своей должна быть предметом молитв и которую находим в тяжелом унижении; любовь, которой мало вечности и которую неумолимо пресекает незваная смерть. Вот мотивы великой трагедии женщины в искусстве прошлого. Человек в религиозном искусстве возвеличил, отлил в огромные космические образы скорбь и радости своего бытия. Образы эти, изменяясь, богато варьируя, живут и будут жить.
7. Герои дела в раздумье
I
Величайший из самых великих героев дела, до некоторой степени как бы сам обожествленный труд — это греческий Геракл. Обожание этого полубога на деле превосходило благоговейное чувство, внушаемое многими из двенадцати божеств греко–римского верховного Олимпа. Оно постоянно ширилось и углублялось и в первые годы нашей эры достигло едва ли не наибольшей силы. Многие серьезно образованные по тому времени люди верили даже, что одряхлевший Юпитер уступит бразды правления, явно вываливающиеся из хладеющих рук, и перуны небесной справедливости, переставшие устрашать преступных гордецов и нечестивцев, любимому своему сыну — великому труженику, борцу и страдальцу, дважды победившему смерть.
Вокруг личности Геракла собрались лучезарным венцом все подвиги, какие мог себе представить человеческий ум, черпающий краски равным образом из действительности, полной напряженной борьбы человека с его стихийными врагами, и из небесных явлений, поражавших античного земледельца, — -из драмы суточного и годового оборота солнца. Величественная борьба светила с сумраком, тучами, осенью, его поражение и смерть, его победа и воскресение — все это облачалось уже самым словом в одежды земли, в героические одежды трагических переживаний тружеников и борцов человечества. Но солнце, превращенное в богатыря, перетолкованное в человеческом смысле, в оплату за свое земное одеяние дает связанным с ним образам и подобиям, пропитанным живою реальностью, сверхземной и сверхчеловеческий размах, свой могучий и непобедимый ритм и немеркнущий свет — свет уверенности в вечной победе.