Безразличие джайнской мифологии селит грешников по ямам, усеивающим нижний мир, где нет ничего - ни гор, ни морей, ни островов, ни деревень, ни людей, ни богов. Адиков насчитывается восемь миллионов четыреста тысяч. Несчастные, попавшие туда, имеют омерзительную внешность, а их нравы, как и земные, сводятся к унижению ближнего. Бесполые, дурно пахнущие, похожие на чёрных общипанных птиц, они подвергаются издевательствам демонов.
Шеол, аид, джаханнам, диюй, хель, нарака. Человека не измерить меркой этого мира, его страдания - меркой потустороннего. А чья попытка была ближе, увидят все.
Оправдание пошлости
Настоящему недоступна тональность прошлого, любые комментарии со временем утрачивают вкус. Забытая мелодия не может быть пошлой, пошлость видна лишь современникам. В изжитых словах она прячется за старомодностью и банальностью, тонет в анахронизмах. Бульварные романы XIX столетия кажутся теперь лишь наивными, жёлтая пресса того же века выглядит вполне пристойно. В архаике вчерашнего неразличимы ни излишняя чувствительность, ни слащавость. Ложный пафос может вполне обернуться эпичностью, заурядная мелодрама превратиться в великую трагедию. Голливуд - это искусство для домохозяек, апогей безвкусицы, но разве «Ромео и Джульетта» не мыльная опера XVI века? В моём детстве считались неприличными фарфоровые слоники в буфете и кровать с железными шишечками. Сегодня мне уже самому непонятно, почему. Мы можем только догадываться, почему в эпоху Просвещения излишне напудренные парики казались пошлыми, - законодатели этой эстетики унесли тайну с собой. То, что у древних считалось пошлостью, с годами преобразилось до неузнаваемости. Предложенный Гиппонактом «хромой» ямб, претивший литературным вкусам современников, выродился в греческую классику. Классический стиль эпохи барокко стал прибежищем графоманов.
Пошлость - отсутствие меры, и её задаёт сиюминутность. В призме пространства и времени она искажается в скуку, иронию, нелепость и даже красоту. Она принадлежит к категориям оттенка, а оттенки при взгляде издалека забиваются ведущими цветами. «Младший секретарь департамента церемониала, отставленный от службы с повышением в ранге», кажется японке Сэй-Сёнагон пошлым, равно как и «пряди чёрных волос, когда они курчавятся, двери шкафов, переделанные в скользящие двери, или соломенная циновка Идзумо, если она в самом деле сделана в Идзумо». Корни её восприятия сокрыты мраком чужой культуры. На Западе «обыватель» и «мещанин» означают принадлежность к среднему классу, в русском эти слова несут оттенок пошлости.
Категория пошлости субъективна даже на фоне эстетических категорий. Набоков, например, понимал под ней лишь дурную претенциозность. Под его определение подпадало всё посредственное, всё промежуточное между «Войной и миром» и полицейскими романами. Последние, как и комиксы, Набоков к пошлым не относил, и, соглашаясь с ним, можно добавить, что тёмный крестьянин не способен быть пошляком, это удел недоучек.
Когда мутная волна демократии смела аристократизм, вульгарность обрела статус эстетики. Мы подпали под очарование кича, нас заворожили профанации массового искусства. Однако в свете сказанного появляется надежда, что кричащая пошлость глянцевых обложек станет однажды не более чем иллюстрацией развязных манер - безмерного тщеславия и безмерной глупости.
Та, которой нет
Её зовут Дульсинеей, Маргаритой, Еленой, Сольвейг. Незнакомка, она качает страусовыми перьями, её улыбку срывают, вышибая соперника из седла, за ней приплывают корабли, список которых долог, как ночь.
Она является в грёзах - встретить её наяву невозможно. Но мы надеемся. Эта мечта сопровождает нас вместе с ксантиппами, примеряющими нам венец мученичества, делающими из семейной жизни пропуск в рай.
Мы ждем её, как евреи мессию, - спасаясь своей выдумкой. Мы обращаемся к ней, объясняясь в любви, мы дорисовываем её образ слезами, преодолевая косноязычие земных глаголов и муки времени.
И, неутешные, старимся.
Быть может, смерть, разделяющая пространство и время, явит нам её в своих чертогах - единственную, иную, желанную?
Мир без нас
Вообразить его - значит выйти из реки обстоятельств, стать невидимкой, созерцать окружающее из материнского чрева или из могилы. Это значит умереть при жизни, превратиться в постороннего, выпав из гнезда будней. Притаившись, тогда можно видеть дни - тень кружащейся в небе птицы, зреть в замочную скважину суету, ошибки, измену, лесть, одиночество, ненависть близких и быстрое забвение.
Этому препятствует страх: смерть пугает ломкой привычного, исчезновение «я» кажется немыслимым. В практике дзэн, обещающей слияние с миром, это трудное упражнение. Но так ли уж трудно представить Вселенную, где по-прежнему торжествует сила, царствует равнодушие и ухмыляется Зло? Разве не удаётся нам это, когда вдруг забрезжит прошлое, когда мы спим, углубляемся в книги или мечтаем?
Вслед за Шопенгауэром и Витгенштейном наука расправляется с иллюзией «я», сводя его к игре нейронов и токов. Затерявшиеся в череде событий, мы - песчинки в песочных часах. Мир грохочет своей колеёй, заглушая наши невнятные речи, рассыпая их горсткой метафор. Наше присутствие - догорание свечи на пиру, а путь - его называют судьбой - след птицы в воздухе или змеи на камне.
Когда я есть, меня уже нет, и, возможно, окончательный уход только напомнит об этом.
Воплощения
В Нишапуре в третьем веке Хиджры суфийский пророк Хамдун ал-Кассаб («мясник») ступил на «путь порицания».
Земным почестям, отвращающим от Аллаха, он предпочёл испорченную репутацию. Позднее из этого развилась странная школа «дурных святых». Но эта идея не нова. Платон во второй книге «Республики» описывает истинного проповедника, который должен пасть жертвой несправедливости. А ещё раньше те же взгляды находили отражение в самобичевании индусов и мистериях Крита.
Христианские знатоки ересей - Ириней Лионский и Епифаний Саламинский, арабские доксографы - ан-Наджжар и Шахрастани, были уверены, что всякая ересь является только вариантом другой ереси, что различные религиозные доктрины соотносятся друг с другом по вполне определённым правилам. И были правы. Оттенки догм, ради которых когда-то убивали, есть не что иное, как плод человеческого сознания, бесконечно перемалывающего мысли, вытекающие из одних и тех же предпосылок. Равен ли Иисус по своему положению Отцу или находится ступенью ниже, познать невозможно. Но, допуская существование божественной Троицы - три лика, три персонифицированных объекта, - можно предсказать все потенциальные исходы, которые будут представлены в истории. «Иначе говоря, - пишет Ион Кулиано в предисловии к «Dictionnaire des religions» Мирчи Элиаде, - прежде чем явится Арий или Несторий, я уже знаю, что появится некий Арий или Несторий, ибо появление их заложено в системе, той самой системе, в которой мыслит Арий или Несторий в тот самый момент, когда и Арий, и Несторий считают, что они творят систему». На самом деле система творит их. Их поведение продиктовано вполне конкретными, неведомыми им кодами.
Средневековые реалисты вслед за Платоном, обожествлявшим мир идей, считали вещи воплощением вечных универсалий, слепками Неизменного, оттисками небесного архетипа. Согласно их мнению, воплощение Будды в боддисатвах или Бога в Палестине есть не что иное, как воплощение идеи боговоплощения, а все разновидности государственного устройства, существовавшие или те, что только будут существовать, есть варианты единого, мыслимого нами идеала Государства.
Примерам здесь несть числа. В круговороте эйдосов наши действия обречены на повтор, мы - герои одного бесконечно долгого мифа. Быть может, в программу мироздания просто забыли включить Цель, объясняющую, зачем нужно играть предписанные роли, метаться, потакая чужой прихоти, исполняя причуды неведомой нам фантазии.