— Так что мы поселились на дереве! Да еще на каком! Дерево-гигант! Прямо-таки монумент, целый мир! — восклицал Тотор.

— По-моему, нечего радоваться! — ответил Меринос.

— Ну, знаешь, ты никогда не доволен.

— Поскорей бы убраться отсюда!

— Нет уж! Не уступлю своего места и за большие деньги.

— Если б я не страдал морской болезнью!

— Что, опять головокружение?

— Нет, сейчас получше. Только не решаюсь даже пошевелиться и вздрагиваю, когда вижу, что ты по-обезьяньи скачешь по ветвям, которые сами по себе — целые деревья!

— Если б ты знал, как это интересно и забавно! Таких приключений у отца не было! А он коллекционировал самые необыкновенные и опасные!

— Значит, ты доволен?

— Как перепел… или как кит… Эти два существа мне почему-то представляются полюсами счастья.

— Ты живой парадокс, — заметил янки.

— Ты мне льстишь. А если поминать парадоксы, то я знаю здесь только одно животное под этим именем: ornithoryngue paradoxal… Это утконос, пушистое четвероногое, которое кладет яйца и вспаивает молоком своих малышей.

— Прошу извинения, — заметил американец, — но я тебя утконосом не называл, призываю в свидетели Бо.

Австралиец, сидевший на корточках, засмеялся и мотнул отрицательно головой.

— Я только хотел напомнить, — продолжал янки, — что голод уже подводит нам животы, жажда сушит гортань, жара изнуряет, усталость одолела… а главное, нас преследуют смертельные враги. Словом, положение наше отчаянное.

— Когда-то ты питался травой и заставил меня вспомнить о Навуходоносоре… а сейчас твои жалобы напоминают о другом покойнике — пророке Иеремии, плаксивом изобретателе иеремиад [154].

— Да ты действительно феномен!

— Что ты хочешь! Просто мы по-разному смотрим на вещи.

— А слышишь ли ты, несчастный, собачий лай, крики, выстрелы, пугающие людей и зверей? Вспомни, что мы здесь в осаде, что нам грозит голодная смерть!

— Ничего, — ответил Тотор. — Мы съедим Бо в сыром виде! Но прежде задушим парочку-другую попугаев, из тех, что тысячами порхают вокруг нас… А раз мы народ привередливый, они пойдут на закуску к нашему благодетелю. Вот как я оцениваю ситуацию, мой дорогой Иеремия!

Безутешный пессимизм Мериноса не смог выдержать испытания неожиданной шуткой. Осмеянный американец громко расхохотался, чем вызвал под голубоватой кроной дерева панику среди ее пернатых обитателей.

— Кажется, все попугаи этих мест слетелись сюда? — спросил Меринос.

— Похоже, что да! — отозвался парижанин, в восторге при виде тысяч попугаев, больших и маленьких, всех расцветок — они весело сновали вокруг, как комары в луче солнца. — Это необозримый вольер, рай для пернатых. Очень уж напоминает толкучку на Кэ-де-ла-Феррай! Вот если бы нам их крылья или хотя бы когти!

Действительно, тут было чем удивить даже самого невозмутимого орнитолога. Бесконечно разнообразные попугаи собрались группами и семьями на этих гигантских деревьях, вершины которых достали бы до первой платформы Эйфелевой башни. Счастливые, то спокойные, то крикливые, непоседливые, искрометные птицы-болтуны жили там, вдали от врагов, большими колониями, объединенные сходством вкусов, нужд и способностей.

Серые, краснощекие жако, коренастые и неуклюжие, с толстым клювом в виде кусачек и злыми змеиными глазами; привычные какаду — белые, черные, даже розовые — непоседливые, подпрыгивающие, со странными светло-желтыми, черными или пурпурными хохолками; попугаи-гиганты и чуть поменьше, с голубоватой головой, зеленое оперение которых как бы присыпано серым; элегантные и подвижные попугаи красивого темно-фиолетового или не менее великолепного ярко-фиолетового цвета — перелетали с места на место, переворачивались, как акробаты, цеплялись лапами и клювами за мелкие ветки и испускали душераздирающие крики — это и есть песни попугаев.

Другим нравилось упиваться синевой неба и солнцем, они беспрерывно летали, укачиваемые сладостными ритмизованными движениями своих разноцветных крыльев.

Очаровательно выглядели попугайчики, грациозный взлет которых так красив благодаря длинному распущенному хвосту, переливающемуся разными цветами. Кажется, чтобы украсить их, природа не пожалела сногсшибательного великолепия из своего чудесного ларца. Похожие на живые цветы, ожившие драгоценные камни, с изумрудами на крыльях, в розовых и пурпурных шлемах, с синими или аметистовыми мантиями, попугаи как бы выставляли напоказ свою несравненную красоту. Многие отсвечивали радугой, краски их оперения переливались. И все это сверкало, блистало, рдело в волнах света перед восхищенными молодыми людьми, заставляя последних забыть об их ужасном положении.

У всех птиц — сходная форма, одинаковая грация и красота, но были здесь особи солидные, большие, а иные — размером с голубя, даже с ласточку, как бы для того, чтобы служить переходной ступенью к совсем маленьким попугайчикам, которых можно было бы считать воробьями отряда попугаев.

Эти драчливые, крикливые опустошители живут стаями, завидев корм, опускаются на минуту, подчистую подбирая все, доступное их толстым клювам, и с гулом улетают, кружатся, снова взлетают фейерверком.

А микроскопические tonis, это совсем уж миниатюрные создания — настоящие мухи среди птиц. Сами они едва больше бабочки, их яйца — с горошину, а гнезда — не больше ореховой скорлупки. Они жужжали крыльями, как колибри, почти касаясь Тотора и Мериноса, распевая хриплую, совсем коротенькую песенку: «Крра! Кррао-о-о!»

Пока Меринос прислушивался к приближавшемуся неясному шуму, парижанин, неисправимый оптимист и более внимательный к красотам природы, любовался птицами и не мог не восторгаться вслух:

— Черт побери! Просто замечательно! О подобной красоте в Бютт-Шомон и парке Монсо [155]не слыхивали! Ради одной такой птичьей выставки стоило отправиться в путешествие!

Бо не обращал внимания на привычные для него красоты. Как и американец, он прислушивался к звукам, которые становились все более отчетливыми.

Охота возобновилась. Уже совсем рассвело, и с вершины эвкалипта была видна вся шайка, снова созванная ради облавы. Около шестидесяти человек, а может быть, и больше. С ними собаки, уцелевшие при истреблении своры.

Пешие и конные выстроились цепочкой во всю ширину долины, их отделяло друг от друга не больше ста пятидесяти шагов. Продвигались медленно, обыскивая взглядом каждый метр пространства, не оставляя без внимания ни клочка земли.

Это было движущееся заграждение, или, еще точней, огромная сеть, которая захватывала по пути все живое. Спасаясь от нее, уже давно скакали целые стада вспугнутых исполинских кенгуру, достигающих шести футов в высоту. Были и поменьше, размером с козленка, и совсем маленькие, не больше кролика, но всех сотворила по единому образцу добрая австралийская Исида [156], которой явно нравились самые неожиданные и даже комичные формы.

Насторожив уши, с испуганными глазами, эти несравненные прыгуны, из брюшных сумок которых выглядывало по паре детенышей, скакали, дрыгали ногами, как заводные игрушки.

Висевшие на хвостах опоссумы, похожие на люстры, удивленно всматривались в охотников большими прищуренными глазами ночных зверьков.

Со всех ног улепетывало несколько больших и сильных, как страусы, черноголовых эму.

Громадные стаи больших зеленых голубей взлетали, громко хлопая крыльями, и снова садились невдалеке, как бы не в силах оставить привычные луга. Там они копошились в невероятной скученности, пока люди или лошади не наступали им буквально на хвосты.

В этом мирке, жившем до сих пор в ничем не нарушаемом спокойствии, теперь была заметна изрядная суматоха.

Вместе с представителями фауны можно было углядеть и людей, жалких аборигенов, оставшихся дикарями, которых Тотор уже видел мельком во время поездок по автодрому. Почему-то охваченные страхом, они бежали вперемежку с животными, будто им грозила смертельная опасность.

вернуться

154

Иеремиады — горькие, слезливые жалобы (по имени библейского пророка Иеремии, оплакивавшего падение Иерусалима).

вернуться

155

Бютт-Шомон и Монсо — парки в городской черте Парижа.

вернуться

156

Исида — в древнеегипетской мифологии — богиня плодородия, воды и ветра.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: