Аркадьевич”), и не протолкнуться, но почему-то уют, и Толик несет свой дневник со свежей четверкой, и надо его за нее хвалить – все подсказывают. Она, гостья (или уже не гостья), хвалит.

Начинается телевизор, сериал – все садятся на пол, закидав желтый в ромбик линолеум подушками и бельем “в стирку”. “Джузеппе, я сгораю от любви к тебе”. Плоская Фарида, в догаремном прошлом – служительница неопознанного протестантского культа, явившаяся когда-то с набором пестрых брошюр вербовать Иоана Аркадьевича, держит на коленях подсыхающую Гулю и тупо роняет слезы. Первая Жена, раскачиваясь на своем табурете, тоже плачет и быстро-быстро, уютно вяжет.

А из телевизора: “Джузеппе, я опять сгораю от любви к тебе!”.

К приходу Иоана Аркадьевича новенькая оказывается совершенно влитой в коллектив. Она участвует в обсуждении (во время рекламной паузы), жарить ли толстолобика сегодня или пусть еще поплавает, – только бы

Маряська не порыбачила. Маряся, толстая помесь кота породы “васька обыкновенный” и предположительно сиамки, слоняется тут же, мяу-у.

Быстро перенимается и манера обращаться к остальным (“Сестры! Вот что я скажу…”), и способ передвигаться по комнате – бочком, чтобы не задеть остальных, которые тоже – бочком. Когда заканчивается сериал (слезы), она слушает, как Алконост выучил урок на скрипке, и по-домашнему журит Анатолия, строившего брату во время игры на инструменте поганые рожи…

Постепенно ей начинает нравиться и скудная, почти незаметная обстановка квартиры. Лампочка с самодельным абажуром из календаря с

Пугачевой; мокрая земля в жестяной банке от болгарского горошка

“Глобус”; телефонный аппарат с пропавшей трубкой, по которому с видом первопроходца вышагивает таракан.

– Сестры! – кричат откуда-то со стороны кухни. – Давайте сварганим рисовую кашу!

Каша одобрялась. И – варганилась.

“Идет! Идет!” – вопили из коридора дети; Алконост вырывал из футляра скрипку, задевая смычком бумажный колпак на лампочке с Пугачевой.

Лампочка раскачивалась, шаги в подъезде нарастали.

Новенькая, магнетизированная торжественностью момента, поднималась с линолеума, на котором помогала перебирать рис.

В коридоре уже отпирали дверь, шелестели поцелуи; звук снимаемой обуви. Потом это все заглушалось скрипкой, дрожавшей в усердных руках Алконоста.

Иоан Аркадьевич входил.

Юркая Гуля с повязкой на глазу оказывалась рядом с новенькой, крепко, как могут только дети, брала ее за руку и подводила вплотную к Иоану Аркадьевичу:

– Пришла новая тетя.

Алконост переставал играть, встревоженная лампа под низким потолком

– качалась медленнее; только на кухне шипело масло, ожидая первую порцию влажного риса.

“Для чего я сюда пришла?” – в последний момент успевала подумать женщина, глядя на босые ступни Иоана Аркадьевича с темными, словно обгорелыми, ногтями.

Они стояли, обнявшись.

Вокруг замерло, боясь нарушить церемонию новой любви, внешнее кольцо из женщин и девочек, а также Алконост, прижимавший скрипку ко впалому животу, и Толик в хоккейном шлеме.

Наконец девочка Гуля, поправив пиратскую повязку, звонко начинала, словно за обнимавшуюся:

– Люблю люблю люблю люблю тебя тебя тебя тебя!

– И я тебя тебя люблю люблю люблю! – откликалось за Иоана

Аркадьевича прокуренное контральто Магдалены Юсуповны, удалявшейся на кухню бросить в кастрюлю рис.

– Люблю люблю люблю люблю тебя тебя тебя тебя! – подключался хор, хлопая в ладоши и пристукивая голыми пятками по желтому в ромбик линолеуму.

Сколько людей скопилось таким образом в чиланзарской квартирке-табакерке? Как делили они между собой одноместного Иоана

Аркадьевича?

– Тебя люблю люблю люблю…

Почему не вызывали жалоб и удивления соседей? Кто, наконец, все это хозяйство разрешил?

Вот какие вопросы нужно было адресовать Иоану Аркадьевичу, пока он еще мог на них ответить. Вместо этого его спросили:

– Чего?

Вопрос задал тот самый психотерапевт, оторвавший наконец хмурые глаза от записей, посвященных предыдущему пациенту.

– Чего?

– На гарем… жалобы.

По левой щеке Иоана Аркадьевича пронеслась судорога. Интуиция подсказала ему (поздно), что нужно было искать психотерапевта-женщину: женщина бы все поняла, объяснила, подсказала бы выходы, утешила.

Нет, одна женщина-психотерапевт уже пребывала в его квартире, в закутке на балконе, под гирляндой сушеных яблок. Сидела в одной тапке и читала Авиценну.

– Говорите человеческим языком! – потребовали от Иоана Аркадьевича.

Судорога повторилась.

– Фамилия, имя, месяц и год рождения! – крикнули ему.

Иоан Аркадьевич не владел человеческим языком.

Это стоило ему неоконченной средней школы. Брошенной скрипки

(буквально: бросил в Анхор и смотрел, как она дрейфует, рыжая в серой воде, в сторону дачи Рашидова). Так завершалось каждое столкновение с властью мужчин и их человеческим языком, на котором они друг другом командовали.

Фамилия, имя, месяц и год рождения? Это сложно. Сложности начинались с имени. Иван? Нет… Иоан. С одним “нэ”, то есть… “эн”. Почему с одним? А почему Иоан? Ты что, верующий?

Он не был, кажется, верующим.

Дату рождения называл всегда разную – причем ему удавалось переврать не только число и месяц, но и столетие.

Паспорт он терял регулярно, раз в год. Восстанавливая, брал новую фамилию.

– Ну, а теперь вы кто? – интересовались благоволившие к нему паспортистки.

Вообще благоволение, симпатия, не говоря уже о любви женщин к Иоану

Аркадьевичу, были полным антитезисом тому, что он встречал со стороны мужчин, которые на него смотрели, как на дурака. Эти мужчины точно знали, когда и где они родились, и могли сообщить об этом по первому требованию – они, родившись, кажется, всё вот тут же и запомнили: и число, и родителей с их национальностью, и район-область.

Иоан Аркадьевич ничего этого не помнил. Помнил – в какой-то мутной акварели – сразу эту чиланзарскую квартирку, куда они переползли на хрупком грузовичке с улицы Двенадцати Тополей, от которой в памяти задержалось только тополиное имя. Помнил, что в квартире их насчитывалось пятеро: он сам, потом мать и две сестры, от которых всегда пахло рыбьим жиром, и еще инвалид труда Талип Мамарасулович, который, напиваясь, провозглашал себя отцом Иоана Аркадьевича, а мать смеялась. Трезвым он об этих признаниях забывал и мог больно наказать Иоана Аркадьевича своей железобетонной ладонью без двух пальцев.

Потом, кстати, выяснилось (через соседский шепот), что этот инвалид труда был женат на матери Иоана Аркадьевича фиктивно, для жилплощади, а сам жил с его старшей сестрой, при этом сердечно любил и пытался баловать вообще среднюю сестру, еще школьницу. Такой был этот Талип Мамарасулович странный, видимо, человек.

В результате эта средняя сестра выросла, и, когда Талипу

Мамарасуловичу совсем занемоглось, увезла его в Свердловск, прооперировала там и похоронила, сообщив об этой новости в Ташкент только через полгода. Старшая сестра, поскорбев по Мамарасуловичу и успев прожить три незарегистрированных года с книжным графиком З., обзавелась собственной ячейкой общества на окраине Юнусобада в составе: муж, сын, коккер-спаниэль и два пожилых любовника.

Со своими сестрами Иоан Аркадьевич общался редко – они сразу вызывали в нем память об инвалиде труда и его беспалой ладони, которой он его бил, а их ласкал.

Иными словами, он связывался с ними, только когда экстренно требовались деньги. На лечение, например, детей от чего-нибудь.

Тогда из Свердловска, ставшего Екатеринбургом, приходили с нарочным пятьдесят долларов, запрятанных вместе с треснувшим шоколадом в упаковку от женских прокладок. Или появлялся один из юнусобадских любовников и кисло ронял на стол лохматые пачки двухсоток.

Трудно сказать, как в других, а в гареме Иоана Аркадьевича лишних денег не скапливалось.

Но на жизнь хватало. Толстолобика приобрести.

(Им тогда все-таки ухитрилась позавтракать Маряся, угадав момент, когда в ванной никого не было. Кошку за это вышвырнули, но потом снова впустили – уже на птичьих правах.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: