Но этим торжество и кончилось. Внезапно, точно сговорившись, все отшатнулись от Фотия. Долго не понимал он, за что; когда же понял, что милостям царским — конец, то пал духом, заболел, едва не умер и, только что оправился, уехал из Петербурга, «бежал из града, яко из ада», в свой новгородский Юрьевский монастырь добровольным изгнанником, вместе с Анною.

Министром же духовных дел оказался не Иисус Христос, а граф Аракчеев. Все доклады по делам Св. Синода представлялись государю через него. Сразу ввел он порядок военный в духовном ведомстве: святые отцы при нем пикнуть не смели, стали тише воды, ниже травы. И пожалели о Голицыне.

В Андреевском соборе села Грузина появился в те дни новый образ — Спаситель, держащий на деснице Евангелие; образ покрыт был литою серебряною ризою; ежели открыть стеклянную раму, то можно увидеть, что один из серебряных листов Евангелия на едва заметном шарнире отгибается, и под этим листом — другой образок: Аракчеев — в парадном генеральском мундире, со всеми орденами, сидящий на облаках, как бы грядущий со славой судить живых и мертвых.

ГЛАВА ВТОРАЯ

«Государь похож на того спартанского мальчика, который, спрятав под плащом лисицу, сидел в школе и, когда зверь грыз ему внутренности, терпел и молчал, пока не умер».

Так думал князь Александр Николаевич Голицын, когда в беседах с ним государь бывал откровенен и, казалось, вот-вот заговорит о главном, единственном, для чего, может быть, и начинал разговор, — о лисице, грызущей ему внутренности — о Тайном Обществе; но вдруг умолкал, и собеседник чувствовал, что если бы он заговорил о том первый, — это ему никогда не простилось бы, и тридцатилетней дружбе наступил бы конец.

— Ты на меня не сердишься, Голицын?

— За что же, ваше величество? Сами знать изволите, я уж давно собирался в отставку…

— Правда, не сердишься? Ни капельки, ни чуточки? — допытывался государь с той милой улыбкой, за которую некогда Сперанский назвал его «сущим прельстителем».

— Ну, право же, ни чуточки! — невольно улыбнулся и Голицын.

Если в тайне сердца был обижен, то не отставкой, не анафемой Фотия и даже не тем, что предали его, тридцатилетнего друга, негодяю Аракчееву, а тем, что лукавят с ним и не верят ему.

— Бог лучше нашего знает, что для нас нужно; предадимся же воле Его и будем надеяться, что все к лучшему, — произнес Голицын тем пустым голосом, которым подобные изречения всегда произносятся.

— Да, все к лучшему, все к лучшему, — согласился государь с такою безнадежностью, что Голицын, уже забыв обиду, взглянул на него, как добрая няня на больного ребенка. — Что ты на меня так смотришь? Что думаешь?

— Позволите быть откровенным, ваше величество?

— Прошу тебя.

— Думаю, как многие, должно быть, глядя на ваше величество, думают: не стоит ли он на высоте могущества? Спаситель России, освободитель Европы, Агамемнон между царями: —

Александр, о ангел мира!
Щедрый дар благих небес,
Щит царей — твоя порфира,
Меч — орудие чудес, —

как пели мы некогда, встречая Благословенного. Чего же ему еще надобно? Что с ним? О чем он грустит?..

Беседа эта происходила в министерском доме, на Фонтанке, против Михайловского замка, в маленькой комнатке, рядом с домовою церковью Духа Св. Единственное окно закладено было наглухо, так что ни один луч дневной не проникал сюда и ни один звук, кроме церковного пения; а когда службы не было, — тишина могильная. Над плащаницею, перед большим деревянным крестом, вместо лампады висело огромное сердце из темно-красного стекла, с огнем внутри, как бы истекающее кровью.

— Я и сам не знаю, что это, — продолжал государь после молчания. — Когда астрономии учила нас Бабушка, то давала смотреть на солнце сквозь стекло закопченое. Так вот и теперь как сквозь темное стекло гляжу на все: tout a une teinte lugubre autour de moi,[43] — точно затмение. Знаешь молитву: не отвéржи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отъими от мене. Кажется, молитва моя не исполнилась: Он отверг меня…

— Не говорите так, ваше величество, не искушайте Господа!

Государь взглянул на Голицына: угодливая ласковость в мягких морщинах, как у доброй няни или старой сводни; не камень, на который можно опереться, а подушка, в которую можно плакать, кричать от боли, — никто не услышит.

— Я не ропщу, Голицын, сохрани меня Боже! Мне ли забыть о милостях Его неизреченных? «Ангелам своим заповесть о тебе», — помнишь, как мы загадали и нам открылся этот псалом, когда Наполеон переступал через Неман? Исполнилось пророчество: ангелы понесли меня на руках своих, и было мне так спокойно среди страхов и ужасов, как младенцу на руках матери. Господь шел впереди нас; Он побеждал врагов, а не мы. И какие победы, от Москвы до Парижа! Какая слава, — не нам, не нам, а имени Твоему, Господи! Когда на площади Согласия служили мы молебен, очищая кровавое место, где казнен Людовик XVI, и вместе с нами преклонила колени вся Европа, — я дал обет довершить дело Божье: призвать все народы к повиновению Евангелию; закон божественный поставить выше всех законов человеческих; сложить все скипетры и венцы к ногам единого Царя царей и Господа господствующих, — вот чего я хотел, вот для чего заключил Священный Союз…

Говорил спеша и волнуясь; встал и ходил по комнате. Несмотря на красный свет лампады, видно было, как лицо его бледно. Потом опять сел и, упершись локтями в колени, опустил голову на руки.

— В чем же вина моя? Ищу, вспоминаю, думаю: что я сделал? Что я сделал? За что меня покинул Бог?..

Голицын хотел что-то сказать, но почувствовал, что говорить не надо, нельзя утешать; только тихонько, взяв руку его, поцеловал ее и заплакал.

Оба — грешники, оба — мытари;[44] но правда Божья была в том, что грешник над грешником, мытарь над мытарем сжалился.

— Спасибо, Голицын! Я знаю, ты любишь меня, — проговорил государь сквозь слезы, целуя склоненную лысую голову.

— Не я, не я один, ваше величество: вся Россия, пятьдесят миллионов верноподданных ваших…

— Ну, верноподданных лучше оставим, — поморщился государь с брезгливостью. — Чего стоит их любовь, я знаю. В Москве, во время коронации, толпа меня стеснила так, что лошади негде было ступить; люди кидались ей под ноги, целовали платье мое, сапоги, лошадь; крестились на меня, как на икону. «Берегитесь, — кричу, — чтоб лошадь кого не зашибла!» А они: «Государь батюшка, красное солнышко, мы и тебя, и лошадь твою на плечах понесем, — нам под тобою легко!» А в двенадцатом году, в Петербурге, в день коронации, когда пришла весть о пожаре Москвы, — с минуты на минуту ждали бунта. В Казанский собор к обедне надо было ехать; и вот, как сейчас помню: всходили мы с императрицами по ступеням собора между двумя стенами толпы, и такая тишина сделалась, что слышен был только звук наших шагов. Я не трус, Голицын, ты знаешь, — но страшно было тогда. Какие взоры! Какие лица! Никогда не забуду… А потом, при первой же удаче, опять: «Государь батюшка, красное солнышко!» Но я уже знал, чего любовь их стоит. Люди подлы, и народы иногда бывают так же подлы, как люди…

— Не будьте несправедливы, ваше величество: слава ваша — слава России. Не встала ли она, как один человек, в годину бедствия?

— И медведица на задние лапы встает, когда выгоняют ее из берлоги, — сказал государь, пожимая плечами опять с тою же брезгливостью. — Ну, да что об этом? Им подо мною легко, да мне-то над ними тяжко — тяжко презирать свое отечество. Веришь ли, друг, такие бывают минуты, что разбить бы голову об стену!

Что-то промелькнуло в глазах его, отчего опять показалось Голицыну, что вот-вот заговорит он о звере, грызущем ему внутренности; но промелькнуло — пропало и заговорил о другом.

вернуться

43

Все вокруг меня окрашено мрачными красками (франц.).

вернуться

44

Мытари — древнееврейские сборщики податей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: