— Помнишь, что я тебе сказал, когда подписывал акт о престолонаследии?
— Помню, ваше величество.
— Ну, так понимаешь, к чему веду?
Манифест об отречении Константина Павловича от престола и о назначении Николая наследником подписан был осенью в Царском Селе. На запечатанном конверте государь сделал надпись: «Хранить в Успенском соборе с государственными актами до моего востребования, а в случае моей кончины открыть прежде всякого другого действия». Знали о том только три человека в России: писавший этот манифест, Голицын, Аракчеев и Филарет, архиепископ московский. Тогда же произнес государь несколько загадочных слов о своем собственном возможном отречении от престола. Голицын удивился, испугался и понял, что слова на конверте: «до моего востребования», означают это именно возможное отречение самого императора Александра Павловича.
— Понимаешь, к чему веду? — повторил государь.
— Боюсь понять, ваше величество…
— Чего же бояться? Солдату за двадцать пять лет отставку дают. Пора и мне. О душе подумать надо…
Голицын смотрел на него с тем же испугом, как тогда, в Царском Селе: отречение от престола казалось ему сумасшествием.
— Давно уже хотел я тебе сказать об этом, — продолжал государь: — ты так хорошо написал тогда; попробуй, может, и теперь удастся?
— Увольте, — пролепетал Голицын в смятении. — Могу ли я? Подымется ли у меня рука на это? И кто поверит? Кто согласится? Да если только, Боже сохрани, народ узнает о том, подумайте, ваше величество, какие могут быть последствия…
— А ведь и вправду, пожалуй, — усмехнулся государь так, что мороз пробежал по спине у Голицына: вспомнилась ему усмешка императора Павла, когда он сходил с ума. — Не поверят, не согласятся, не отпустят живого… Как же быть, а? Мертвым притвориться, что ли? Или нищим странником уйти, как те, что по большим дорогам ходят, — сколько раз я им завидовал? Или бежать, как юноша тот в Гефсиманском саду, оставив покрывало воинам, бежал нагим?[45] Так что ли? Так что ли? А?..
Говорил тихо, как будто про себя, забыв о Голицыне; вдруг взглянул на него и провел рукой по лицу.
— Ну, что? Испугался, думаешь, с ума сошел? Полно, небось, пошутил; мертвым не прикинусь, голым не убегу… А об отречении подумай. Да не сейчас, не сейчас, не бойся, может, еще и не скоро. А все же подумай… И спасибо, что выслушал. Некому было сказать, а вот сказал, — и легче. Спасибо, друг! Я тебе никогда не забуду.
Встал, обнял его и что-то шепнул ему на ухо. Голицын отпер потайной шкапчик в подножьи креста, вынул золотой сосудец, наподобие дароносицы, и плат из алого шелка, наподобие антиминса. Разложил его на плащанице и поставил на него дароносицу.
Поцеловались трижды с теми словами, которые произносят в алтаре священнослужители, приступая к совершению таинства.
— Христос посреди нас.
— И есть, и будет.
Опустились на колени, сотворили земные поклоны и стали читать молитвы церковные, а также иные, сокровенные. Читали и пели голосами неумелыми, но привычными:
любимую молитву государя, стихи масонской песни, начертанные на образке, который носил он всегда на груди своей; пели странно-уныло и жалобно, точно старинный романс.
— Не отвéржи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отъими от мене! — воскликнул государь дрожащим голосом и слезы потекли по лицу его, в алом сияньи лампады, точно кровавые. — Не отъими, не отъими! — повторял, стуча лбом об пол с глухим рыданием, в котором что-то послышалось, отчего вдруг опять мороз пробежал по спине у Голицына.
Голицын встал и благословил чашу со словами, которые возглашал иерей[46] во время литургии, при освящении Даров:
— Примите, ядите: сие есть Тело Мое, за вас ломимое…
И причастил государя; потом у него причастился.
Если бы в эту минуту увидел их Фотий, то понял бы, что недаром изрек им анафему.[47]
Священник из города Балты, уроженец села Корытного, о. Феодосий Левицкий, представил государю сочинение о близости царствия Божьего. Государь пожелал видеть о. Федоса. На фельдъегерской тележке привезли его из Балты в Петербург, прямо в Зимний дворец. Он-то и научил государя этому сокровенному таинству внутренней церкви вселенской, обладающему большею силою, нежели евхаристия, во внешних поместных церквах совершаемая. И государь предпочитал, особенно теперь, после анафемы Фотия, это сокровенное таинство — явному, церковному.
Причастившись, прочли молитву, которой научил их тоже о. Федос, о спасении всего рода человеческого, о исполнении царства Божьего на земле, как на небе, о соединении всех церквей во единой церкви вселенской.
— Спаси, Господи, мир погибающий! — заключалось каждое из этих прошений.
Поцеловавшись трижды поцелуем пасхальным: «Христос воскресе!» — «Воистину воскресе!» — заперли в шкапик дароносицу с антиминсом[48] и вышли в кабинет.
Холодный свет дневной ослеплял после алого теплого сумрака, как будто перешли они из того мира в этот. И лица изменились: вместо таинственных братьев церкви невидимой опять — царь и царедворец.
Заговорили о делах житейских.
— А кстати, Голицын, просил я намедни Марью Антоновну не принимать князя Валерьяна, племянника твоего. Не знаю, о чем они говорят с Софьей, но беседы эти волнуют ее, а ей покой нужен. Скажи ему, извинись как-нибудь, чтоб не обиделся.
— Помилуйте, ваше величество! Смеет ли он?
— Нет, отчего же?.. Кажется, добрый малый и неглупый; а только с этим нынешним вольным душком, а?
— Ох, уж не говорите, государь! Наградил меня Бог племянничком. Сущий карбонар. Волосы дыбом встают, как этих господ послушаешь. Вы себе представить не можете, на что они способны. В Сибирь их мало!
— Ну, полно, за что в Сибирь? Жалеть надо. Наши же дети, и с нас, отцов, за них взыщется…
Опять промелькнуло что-то в глазах его; опять показалось Голицыну, — вот-вот заговорит он о главном, единственном, для чего, может быть, и весь разговор этот начал.
Но промелькнуло — и пропало, и Голицын понял, что никогда ничего не скажет он, хотя бы страшный зверь загрыз его до смерти, — будет терпеть и молчать.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Князь Александр Николаевич Голицын передал племяннику своему, князю Валерьяну волю государя о том, чтобы он перестал бывать у Нарышкиных. Но Марья Антоновна, узнав об этом, объявила, что не хочет лишать свою больную, может быть, умирающую дочь последней радости, и просила князя бывать у них по-прежнему, обещая взять на себя перед государем всю ответственность. С женихом Софьи, графом Шуваловым, поссорилась и говорила, что если бы даже Софья выздоровела, то государь как себе хочет, а она ни за что не выдаст дочь за этого «проходимца»: во вражде своей была столь же внезапна и неудержима, как в любви.
Так решила Марья Антоновна, так и сделалось, князь Валерьян продолжал посещать Софью, стараясь только не встречаться с государем. Избегая этих встреч, уезжал в Петербург, где проводил большую часть времени с новым другом своим, князем Александром Ивановичем Одоевским; из членов Тайного Общества сошелся с ним ближе всех.
Двадцатилетний корнет, красавец — розы на щеках, легкие пепельные, точно седые, кудри, голубые глаза, всегда немного прищуренные с улыбкою, — «красная девица», — говорили о нем в полку. Казалось бы, ему не заговорщиком быть, а в пятнашки играть и бабочек ловить с такими же детьми, как он.
— Я от природы беспечен, ветрен и ленив, — говорил сам о себе: — никогда никакого не имел неудовольствия в жизни; я слишком счастлив.
45
Христос был взят под стражу в Гефсиманском саду. О юноше сказано в Евангелии от Марка, XIV, 51, 52.
46
Иерей — священник.
47
Совершать таинство Евхаристии и причащать имеют право только лица, имеющие священнический сан.
48
Плат с изображением положения во гроб Христа.