— Это не я…
Но я не кончил своей фразы. Еще прежде чем произнести эти слова, вырванные у меня ужасом, я понял, что только глаза мертвеца могли иметь такое застывшее, остекленевшее выражение. Я повернулся к подходящему Нгале: — Закрой ему глаза…
Ни за что на свете не хотел бы я еще раз встретить их немой приговор. Губы Нгалы дрожали. Но он закрыл Джиму глаза и с болью, которая не могла нарушить окутавшего мое сердце мира, прошептал: — Ведь я говорил, говорил…
Все вновь приобрело свой обычный облик. Я вспомнил, что Джим съел больше меня этого проклятого гриба, и подумал, что изображения получили для него еще более сокрушительную силу, что, может быть, он слышал даже произнесенные теми людьми слова, шутки и просьбы, от которых я был избавлен. Может быть, он не пережил спасительной слабости той минуты, когда я закрыл глаза, стараясь вырваться из жуткого мира, возродившегося для нашего мучения? Я слишком хорошо знал его и его убеждения, чтобы не понять, чего стоило ему пережить сцену разрушения крепости и особенно открыть тот факт, что кто-то из его предков в нем участвовал. Угадал ли он и мое неприятное сходство с главным героем происшествия и узнал ли его?
Легенды о моем прадеде Ноа хранились в фольклоре Джорджии, и суровость застывшего взгляда Джима…
Может быть, он обвинял меня и в смерти Сэма? Наверное, можно умереть от боли и ненависти.
— Что он увидел, добрый белый? — стонал Нгала.
— Что унесло жизнь человека-лнага?
Глаза Джима были навсегда прикрыты тяжелыми веками.
— Ничего, — сказал я быстро. — Он видел, как и я, только тени… Но у него было слабое сердце…
Бедный Джим!
Последние слова я добавил, увидев устремленные на меня полные слез глаза Нгалы, потому что слишком явное равнодушие могло его удивить. Но уже много, много лет я не чувствовал себя таким свободным.
Было жарко, и я почувствовал, что голоден.
Под другими звездами
Бледные, худосочные побеги колыхались под красным солнцем, и хотя нельзя было угадать, крошечные ли они или огромные, как лес, их расслабленные движения говорили об агонии бессильно пульсирующей, безнадежно угасающей жизни. Они видели их на фоне туманного неба, на вершине зеленоватого песчаного холма — дюны величиной с Дом тел или волны шириной в ладонь. И лишь время от времени от холма бессильно отрывалась струйка песка, прокладывая ложбину, которую он, в своем равнодушии, тут же и зарывал.
«Опять сумерки…» Отыскивание и воспроизведение картин этого умирающего мира заставляло Мирталя напрягать все силы, но он улавливал разочарование арфов, собравшихся молчаливым полукругом на Плато Воспоминаний. Там были все оставшиеся тела — двуногие, существа, покрытые шкурой или перьями, и если бы их мысли рассеялись, он не мог бы их прочитать. Но сейчас их разочарование составляло единое «вадад», полное и несомненное. На черном плато, окруженном красными скалами, на которых рука мертвеца высекла некогда фигуры давно забытых других мертвецов, беспокойство трепетало и билось, как живое существо.
И тут, заслоняя и вновь открывая взору караваны звезд, над головами, покрытыми капюшонами из мягкого золота, взвилась ночная птица. Но никто не бросил на нее взгляда. Раньше поэт расшифровал бы ее полет и, может быть, воспроизвел бы его в слове. Но поэт давно умер. Печальный арф смотрел сейчас из его тела на волны бледных трав, и его правая рука бессильно свисала. Обиженная, птица скрылась, и никто даже не подумал о возможности использовать ее тело.
… но их прибытии на Ситаб (они и сами уже не знали, из каких глубей пространства: воспоминания потускнели, и они многого уже не помнили, да это было и не нужно, потому что лишь подвластные ограничениям существа цепляются за координаты времени), избыток годных к употреблению тел вызвал среди арфов настоящее опьянение. Захватив их в ночь великого роения, они были поражены неожиданной силой их переживаний и принялись бичевать создания, показавшиеся им такими сильными, чтобы те насыщали их голод. Ситаб был гармоничным миром солнечных традиций. Но страсти разыгрались тогда с такой дикой силой — оргия звуков и красок, разврат и удовольствие, поразительные самоубийства и невиданные подвиги. Поэмы молниями вспыхивали в громе сражений, пророки проповедовали суровые религии. Все происходило конвульсивно, тела, из которых выжимались все жизненные соки, доставляли арфам пароксизм неизведанных ими наслаждений. Опьяненные, все более жаждущие по мере познания новых ощущений, они мигрировали из одногo тела в другое, чтобы изведать буйную силу радости, ненависти и любви. Все арфы побывали тогда, по очереди, мужчинами и женщинами, благодетелями и убийцами, королями и рабами, шпионами, учеными, извозчиками, священниками, артистами и носильщиками, военачальниками, философами, ростовщиками и предсказателями. Церемонное общество Ситаба было заминировано изнутри. То судья, то обвиняемый, то обвиняемый, то судья, арф возбуждал все страсти до предела, для которого тела не были созданы. Истощив невидимые запасы жизненных сил, они гибли, позволяя арфам смаковать удовольствие последнего ужаса — волнующего ощущения, в погоне за которым они дошли до грани совершенства.
Это было почти легендарное время — время невообразимого расточения тел. Все казалось возможным.
И лишь когда жизнь уже грозила погаснуть, открылся Дом тел, где хрупкие оболочки хранились и восстанавливались, чтобы их можно было снова использовать после смерти. Но первые же тела, возвращенные к жизни таким образом, ужаснули арфов и вызвали их возмущение. Их выслеживали и сжигали на площадях, ибо воскресшие, растеряв все воспоминания, оказывались простыми оболочками, тяжелыми, апатичными и уродливыми. Обеспокоенные, арфы решили ввести ограничения, но зло уже совершилось: их число теперь намного превышало количество имеющихся тел, чье воспроизведение шло все медленнее. Отягощенная наследственность торопила конец.
Тогда они начали использовать примитивные оболочки существ, скрывавшихся в лесах, в водах или воздухе, на которые сначала, по своем прибытии сюда, они и не смотрели. Но, забыв о предупреждении, они оказались столь же неуемными и в новых телах. Существ с клыками, с крыльями и плавниками также стало во много раз меньше; и Ситаб превратился в огромное кладбище.
Наконец, телами начали пользоваться в порядке очередности, что позволяло временно освобождать и тщательно восстанавливать их в Доме тел; но теперь они были уже старыми и сильно изношенными. Дворцы разваливались. В городах, где больше никто не улыбался, все чаще появлялись отвратительные пугала мертвецов — тел, с трудом бредших по улицам, животных без клыков, птиц, неспособных подняться в воздух, рыб, бессильно тащившихся от водоема к водоему.
Хрупкие оболочки не выдерживали, их можно было надевать один-единственный раз — и снова возвращать для кропотливых и тщательных операций по восстановлению в Доме тел. Капюшоны из мягкого золота маскировали облысевшие черепа, пышные одежды скрывали окостеневшие члены и на пораженных гангреной лицах все чаще являлись маски с драгоценными камнями, заменявшими потерянные глаза.
Спасения на Ситабе больше не было. Подходил момент нового большого роения, и надежды арфов устремлялись к Мирталю, единственному еще способному зондировать Вселенную в поисках нового мира с сильными, полными жизни телами. Поэтому они вот уже семь ночей собирались на Плато Воспоминаний, там, где забытые нынче поэты создавали некогда целые миры, и Мирталь уже семь ночей изучал усеянные звездами небесные пространства и восстанавливал в полукруге молчания картины миров, которые отыскивал его невидимый взгляд. Но он обнаруживал лишь миры, давно умершие или такие, на которых жизнь еще не родилась. Вот и сейчас бледные травы усталого мира означали конец новой надежде. Картины следовали одна за другой, показывая странные скелеты, громоздившиеся на склоне огромной долины, некогда бывшей морем, и на ее дне — другие окостеневшие формы, потом снова нагромождения зеленоватого песка, из которых выглядывали обглоданные кости скал (одна из них рухнула и рассыпалась на глазах у арфов), глубокие расщелины, безжизненные пространства и повсюду — бледные побеги, бессильно склоняющиеся под красным солнцем.