Фирку, семнадцати лет от роду, взял в жены Петро Шелест, известный на всю Касперовку сапожник. Сапожничал еще тогда и его отец — Данила. Но в последние годы отец стал плох глазами, и всем делом заворачивал Петро. Нажил он дом каменный с верандой. Во дворе разбил сад, построил сарай. А в сарае — корова. Под верандой — куры, поросенок… Все это хозяйство лежало на Фирке.
Петро не баловал Фирку нежностями, но когда она, собирая яблоки, упала с дерева и выбила себе передний зуб, не поскупился, и с тех пор прозвали ее на Касперовке: Фирка Золотой Зуб.
Петро был человек непьющий, здоровый, но вдруг ни с того ни с сего расхворался и помер. Мать покойного, не любившая невестку, нашептывала соседкам:
— Это она его свела в могилу… Притравила…
Эти слухи дошли до Фирки.
— Зачем мне травить-то его было?.. Спирка вон растет… Сын. А мне легко теперь одной? Совсем вы из ума выжили, — сказала она свекрови.
— Но-но! — закричал на нее свекор.
— А вы, батя, идите знаете куда? — Фирка хлопнула дверью.
Год, полагающийся срок, Фирка вытерпела. А потом стала присматривать себе мужика. Была она женщиной видной: чернобровой, черноглазой и веселой. Мужчины поглядывали на нее. На базаре, когда она торговала фруктами и молоком, часто приставали, норовили ущипнуть за мягкое — баловство одно.
Попробовала было она отбить мужика у хроменькой Лизаветы. Та дозналась и, хоть не по правилам это, вымазала Шелестам ворота дегтем.
Свекор, увидев утром ворота, взял широкий ремень, о который в свое время точил сапожный нож, и — в сарай, где Фирка доила корову:
— Что же это, курва, позоришь нас?!
Фирка схватила вилы — и со злобой:
— Не подходи, старый хрыч! Сам гнилой и детей гнилых наробыв!.. А мне что ж теперь, закапывать себя, что ли?!
«Пырнеть! Ей-богу, пырнеть, скаженная!.. Но я тебя подстерегу и все равно выпорю», — решил про себя свекор.
После того случая, когда хроменькая Лизавета ославила Фирку, бабы на Амвросиевской стали приглядывать за своими мужьями. Не дай бог, который из них заговорит с Фиркой ласково; дома ждала его такая взбучка, что в другой раз ласковые слова застревали в горле.
Хоть бы один был на улице подходящий да неженатый. А молодые? Что с них толку — зелень одна. Вот разве что Митька-сосед? За последний год он так вытянулся, возмужал: мужчина — и только.
Весь оставшийся день Митька думал о Фирке. Вечером перед сном он сказал матери:
— Душно что-то в хате, — и стал собирать постель.
— Смотри какой горячий, — удивилась Нюра. — Не простудился бы…
— Не простужусь.
— Возьми хоть теплое одеяло.
Митька все лето спал на железной кровати под жерделой во дворе. Любил смотреть на звезды, но в тот вечер ему было не до звезд. Он лежал, укрывшись теплым одеялом — вечера действительно стали свежими, — и прислушивался к звукам затихающей к ночи улицы. Митька лежал так тихо, как только мог, затаив дыхание. И от волнения, и оттого, что затаил дыхание, сердце его громко стучало.
В свои восемнадцать лет он только один раз целовался с девушкой, с Верой. Было это в прошлом году, когда мать и тетя Ксеня взяли его в Солодовку. Они остановились у дядьки Демки. Через двор жила Вера. По-соседски она часто помогала ему по хозяйству, так как он два года назад овдовел. На этот раз дядька Демка сам попросил ее.
Знакомство с Митькой у нее началось со смешков: увидела утром — Митька стойку на руках делает — и как прыснет.
— Ты чего? — удивился Митька.
— Ты как клоун, — сказала Верка. — Когда батя меня в город возили, клоун вот так в цирке на голове стоял…
— Клоун? — в сердцах уже сказал Митька и добавил: — Деревня!
Но Верка не обиделась. Они быстро подружились. Ходили в Красный яр за цветами, на речку — посидеть. Митька купался, а Вера сидела на берегу. Сколько ни уговаривал ее окунуться — «Не! Не!» — почему-то краснея, отвечала Вера.
Девчата из Солодовки купались отдельно от ребят, потому что купались в нижних сорочках, а иногда и голышом — если поблизости никого не было.
Уже перед самым отъездом Митька и Вера спустились в погреб, чтобы набрать картошки в мешок. В погребе было прохладно, чисто. Чуть припахивало сыростью. Солнечный свет почти не проникал сюда. Со света ничего не видно.
— Погоди, пусть глаза чудок привыкнуть к темноте, — сказала Вера.
— А ты где?
Митька протянул руку и коснулся Вериного плеча, чуть провел и отдернул руку, как бы обжегся. Так стояли в темноте, слыша учащенное дыхание друг друга, пока Митька не сделал шаг и не обнял Веру…
Потом он написал ей три письма, а она не ответила.
Амвросиевская постепенно затихала. Прошла ночная смена. Побрехали еще собаки на редких прохожих. Погас свет у тети Ариши — соседки справа. В Фиркином доме давно света не было: там ложились с курами вместе. Долго сидела какая-то парочка на крыльце у Харымарыхи. Девица время от времени повизгивала. Потом и ее слышно не стало. Беззвучно звезды струили свет, и только сверчок нарушал наступившую тишину.
Противоречивые чувства владели Митькой. Желание боролось со стыдом и робостью.
Митька тихо поднялся, надел штаны и футболку. Мягко ступая, подошел к калитке и бесшумно открыл ее. Оглядел пустынную улицу. Подошел к Фиркиной калитке, нажал щеколду.
«Рыыпп!» Это прозвучало в ночи так громко, как выстрел, казалось, всех разбудит. Но было по-прежнему тихо. Митька не стал больше трогать предательскую щеколду. Он вернулся к себе во двор. Подошел к забору. Забор был прочным, капитальным. Митька легко, как на турнике, подтянулся на руках, перекинул одну ногу, вторую и бесшумно спрыгнул.
Он чуть пригнулся и пошел в тени высоких кустов смородины, а затем юркнул в сарай, в раскрытую дверь. И сразу на своем лице почувствовал ласковые Фиркины руки и теплое дыхание, чистое, как парное молоко.
— А я уже думала, не придешь… Проклятая щеколда, завтра я ее смажу, — пообещала Фирка.
…Когда стало развидняться, Митька ушел таким же манером, через забор. Поспал еще три часа. Встал свежим, бодрым, но на душе было скверно. А ночью все казалось сладостным, и было ощущение мужской гордости, благодарная Фирка целовала его, шепча:
— Любый мий…
Митька решил пойти в бухту выкупаться. В бухте было непривычно пусто: два рыбака-любителя с удочками да стайка незнакомых пацанов.
Вода уже посвежела. Но потом было приятно выбраться на берег и подставить свое молодое тело ласковому сентябрьскому солнцу.
Пришел он домой к обеду, съел две тарелки борща, кусок мяса, выпил три чашки компоту. Погладил живот, похлопал по нему, как по барабану.
Мать заметила этот жест:
— Ешь, ешь, сынок! Отъедайся на домашних харчах, — отвернулась и незаметно кончиком платка смахнула слезу, поползшую по щеке.
Последние дни летели быстро. А вот уже и повестка с точной датой: явиться в военкомат согласно закону о воинской обязанности 25 сентября сего года…
На проводы пришли тетя Мара и дядя Захар, тетя Ксеня, дед Тихон и баба Ивга (ей стало полегче), Коля с Вовкой, ну и были, конечно, самые близкие — отец, мать, сестра Валя.
Стол накрывали во дворе.
Нюра, хозяйка, пригласила всех к столу:
— Ну, сидайте уже… Ариша, зови Андрея и идите к нам, не чужие, чай… — увидев соседку, сказала она.
Когда все собрались, Иван Дудка, как отец, поднял первую рюмку:
— Ну, сыну!.. Пусть твоя служба будет легкой… Не так чтоб совсем легкой, — поправился он, — но чтоб все с умом… — Иван замялся. Речей он произносить не привык и потому быстро закруглился: — Так выпьем же, дорогие родичи и гости, за сына мого, Митьку!..
После второй рюмки разговор за столом пошел всякий. Иван был еще мало выпивши, держался строго, как и подобает отцу.
— Мы, Митька, с Захаром, можно сказать, революцию делали…
— И де ж это вы делали? — не выдержала баба Ивга. — Побигалы з винтовками на Петрушиной, тай и прибигли домой, когда уже белых не було.